Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да отвяжись же ты!
Он сел на кухне, с кухни слушал, ждал, угадывая в звуках, что собирает, собираясь мать. Один в квартире он любил остаться. Все можно делать, что-нибудь искать…
Шишин редко знал, что именно он ищет, но интересно было поискать и так, не зная, а поискав чего-нибудь найти. Мать знала, что, когда она уходит, Шишин любит искать чего-то по шкафам, в буфете, в антресолях и даже в тумбочке ее, и этого не выносила.
— Я в сберкассу! Ненадолго, понял? И чтоб не смел мне лазать, ящиков не открывал! Ты слышишь? Понял?
— Да понял, понял…
— Знаю я, как понял! Будешь лазать, увижу, руки оборву! — пообещала мать.
«Всегда не обрывала, и сейчас не оборвешь», — подумал он, из кухни выходя прощаться.
— Смотри! — сказала мать, рукой махнула и ушла.
Он к двери подошел, прислушался, ушла ли мать совсем, или еще стоит под дверью, поджидая, как только лазать он начнет, и тихо створку приоткрыв, увидел, что ушла. Захлопнул дверь, и сразу же присел на корточки у шкафа. Обыкновенно Шишин быстро находил что ищет. «Когда не знаешь, что искать, то проще находить, а если знаешь, то хоть тресни не найдешь», — подумал, и старенькую варежку найдя, прижал к лицу. Тихонько варежка хрустела коркой мандаринной, лавандой выцветшей, зимой давно прошедшей, огоньками елки, что погасли… шариками, что разбились…
«Варежка моя…», — подумал он.
— Пора вставать! — сказала мать, прошла к столу, и занавески распахнула. За окнами крещенская густела синева, потрескивали стекла. Над швом бетонных крыш горой свинцовой толпились облака, отчетливо очерченные всполохом зарницы, в небесной проруби мерцало… Шишин с ненавистью посмотрел в окно, зажмурился, и в мягкой теплоте прижавшись к варежке щекой, свернулся в запятую. «Тихо у меня…», — шепнул, и варежка притихла.
— Мороз! — сказала мать. — К засушливому лету, вот увидишь. Посмотри-ка только, как разобрало к великодню! На Волочебник тянет, к Пасхе… Опять пораскидал! Порассувал! Нет на тебе креста, бессовестный такой, — бубнила мать, игрушки подбирая, — а мать ходи… кряхти.
И мать ходила и кряхтела:
— Теперь три дня, смотри, белья стирать нельзя, загадишь и ходи в гадье до Спаса…
Тепло и сонно варежка колола щеку, косясь на Шишина из-под руки веселым пуговичным глазом.
— Вставай-вставай, тетеха… — сказала мать, откинув одеяло, и Шишина за пятку ухватив, пощекотала.
Шишин пятку отнял, зарычал.
— Не заболел? Опять в кровать заразу тянешь, да? — спросила. — Опять?!? Дождешься у меня! Дождешься, заблошивешь, понял? Вон и сейчас горишь! А дальше пятнами пойдешь лишайными, как плесень! — и, отойдя к шкафу, открыла ящик, градусник достала, стряхивая, снова подошла. — Ну, дай её сюда! Отдай… Добром прошу! По улице в ней ходишь, аспид! За всякую же держишь дрянь, потом в кровать несешь? Давай сказала, ну?
Он заскулил.
— На, градусник поставь! Сил нет с тобой! Ну нету сил с тобой… Весь пятнами пойдешь, как пес чумной, облезешь… Не дашь? И не давай. О Господи, прости — под тридцать девять! Да подавись ты, подавись ты ей! Не дашь — не надо. Только знай: Кто тащит дрянь в постель, тот весь чумой потом, блошливый ходит. С чумным никто играть не станет, дружить не будет. Понял у меня? За партой девочка красивая с чумным с лишайным, с дураком, как ты сидеть не сядет. Вырастет и замуж за другого выйдет девочка такая. Знаешь, знаешь, как ее зовут? — спросила мать.
«Знаю…», — вспомнил Шишин, и варежку с кровати отшвырнул.
«Цветом без запаха, и запахом без цвета, временем без цели пахнет, — думал, сидя у ящика в прихожей на полу. — У времени нет цели. Оно идет, идет, идет куда-то, куда само не знает, стирает все. Как дождь стирает утро, день и вечер, как снег в окне стирает двор, песочницу, качели, голубятню, голубей, весь мир. Ведь это время перекрасило скамейку, домик, горку во дворе… Зачем? — подумал он. — Оно уходит вырванным листом тетрадным, самолетиком, летящим в школьное окно, когда учительница вышла. Звоном стекол мячиком разбитых, съеденной черешней, каплями дождя, что шариками ртути катятся по тротуару, шагами в лужах, пылью на окне, забытым. Всем забытым. Всем. И бабушкиной чашкой, которой нет уже, и бабушкой, которой тоже нет… А хорошо бывает, только если Таня…»
Шишин встал, и ящики ногой задвинув, боком, пошел к себе, на дверь закрылся, лег, и варежку укрыв получше одеялом, подумал снова: «Варежка моя…» И задремал.
— Войдешь, и тихо, поняла? — он варежке во сне сказал, и, спрятав варежку за спину, вскарабкался на табуретку, позвонил. Мать дверь открыла. Шишин с табуретки слез, и снизу с опасеньем посмотрел на мать.
— Что? — спросила мать, увидев, как Шишин мнется на пороге, в дверь не входит. Шишин не ответил. — Ясно… — вздохнула мать, и дальше ничего не выясняя, взмахнула полотенцем, и ушла.
— Лежать! — и варежка послушно легла в ногах у Шишина на коврик, потянулась, снизу пуговкой смеясь в глаза. — И не виляй тут у меня, а то … — и пальцем погрозив, он стал галошей о галошу валенки снимать. В прихожей вкусно пахло к позднему обеду. — Проголодалась?
Облизнувшись, варежка уткнулась мордой в коврик, заскулила.
— Тшшь! — пришикнул Шишин и дернул за резинку. Варежка подпрыгнула, затявкала и завертелась.
— А это что еще? И где вторая? — спросила мать, и посмотрела волком.
— Потерялась… — ответил он.
— Потерялась?! Потерялась… так иди, ищи! Жизнь на тебя не напасешься, росомаха! И Шишин стал на валенки обратно галоши надевать. — И без второй не приходи! Глаза бы не смотрели, хоть к рукам пришей! — и Шишина перекрестив, закрыла дверь за ним.
Он постоял, подумал, вниз по лестнице пошел. За ним, хвостом виляя, варежка скакала.
— Морда! Все из-за тебя… Давай быстрей! Вот потеряешься, никто тебя искать не будет. Никто! И я. Как будто очень надо. Мне мать другую свяжет.… Поняла?
Она на Шишина смотрела виновато, преданно виляя шерстяным хвостом.
— Вот то-то!
Варежка поджала хвост.
«А ищут тех, кто прячется, а тех, кто потерялся — искать не интересно», — думал он.
На улице мело, крутило. Горбами синими лежали волны снега. К стенам катились, утыкаясь в них, вздымали пенные валы. В лицо крошилось.
— Смотри не потеряйся! — обернувшись варежке сказал, но варежка и без того испуганно в ногах вертелась, и жалась к валенкам. Галоши погрузились в снег.
Овалом тусклым школьную площадку обводили фонари. У горки ледяной толкались и визжали дети, кто по трое, кто паровозиком, кто на картонках катились до забора. Одна фигурка в вихре снежном, вьюжкой белой кружилась на катке. «Танюша…», — понял он и замер на обрыве хрусткой корки, где снег глубокий обрывался черным льдом. «Как балерина в материной табакерке». Мать Шишину не разрешала с табакеркой баловаться, и ставила повыше, туда, где даже со стремянки руки никогда не доставали взять.