Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, он получил от ворот поворот. Результатом, как в свое время в лицее Парк, стала затаенная депрессия и отказ от действия. То ли будильник не прозвонил, то ли ему не хотелось его слышать, как бы то ни было, он проспал и опоздал на один из экзаменов весенней сессии. Это не было катастрофой: он мог сдать его в сентябре, ему не хватало всего нескольких баллов, чтобы перейти на третий курс. Лето, однако, прошло в печали, поскольку Флоранс по-прежнему отказывалась с ним встречаться, а от общих друзей он знал, что это непреклонное решение, принятое якобы ради его и ее учебы, не мешает ей веселиться с компанией, и от этого еще сильней тосковал в своем Клерво. Потом начался учебный год, а с ним и процесс раздвоения.
Между разрывом по инициативе Флоранс и тем сентябрем, а точнее, перед самыми летними каникулами, имел место один знаменательный эпизод. Вся их компания, за исключением Флоранс, которая уже уехала в Анси, сидела в ночном клубе. Жан-Клод вышел, сказав, что он на минутку, забыл сигареты в машине. Вернулся он через несколько часов, причем никого, судя по всему, не встревожило его долгое отсутствие. Рубашка на нем была разорвана и забрызгана кровью, а сам он будто не в себе. Он рассказал Люку и остальным, что на него напали. Нет, он не знал этих людей. Пригрозив пистолетом, они заставили его залезть в багажник машины и отобрали ключи. Машина тронулась. Она ехала на большой скорости, его в багажнике мотало и трясло, было больно и страшно. Ему казалось, что они отъехали уже очень далеко, а эти люди, которых он никогда раньше не видел, принимают его за кого-то другого и собираются убить. Но кончилось тем, что они все так же грубо и бесцеремонно выволокли его из багажника, избили и бросили у обочины шоссе на Бурк-ан-Брес, в пятидесяти километрах от Лиона. Машину они ему оставили, и с грехом пополам он смог доехать обратно.
«Но все-таки, чего они от тебя хотели?» — недоумевали друзья. Он только головой качал: «В том-то и дело, что не знаю. Понятия не имею. Сам хотел бы узнать». Сообщи в полицию, говорили ему, напиши заявление. Он сказал, что сделает это, но в архивах лионских участков его заявления нет. Некоторое время друзья еще интересовались, как идут дела, потом начались каникулы, все разъехались, и больше об этом речь не заходила. Восемнадцать лет спустя Люк, пытаясь отыскать в прошлом друга хоть какое-то объяснение трагедии, вспомнил эту историю. Он рассказал ее следователю, но тот уже был в курсе. Во время одной из первых встреч с психиатрами подследственный совершенно спонтанно привел ее как пример своей мифомании: подростком он выдумал себе возлюбленную по имени Клод, а много лет спустя — это нападение, чтобы вызвать к себе интерес. «Потом я уже и сам не мог сказать, где правда, а где ложь. Понятно, что я ничего не помню о нападении, потому что его не было, но я не помню и всего остального: как рвал рубашку, как царапал себя. Умом понимаю, что наверняка это делал, но вспомнить не могу. И в конце концов я сам поверил, что на меня действительно напали».
Самое странное, что никто его к этому признанию не вынуждал. Прошло восемнадцать лет, ничего проверить было невозможно. Как, впрочем, и тогда, когда он вернулся в клуб и рассказал эту историю друзьям. Вообще-то, она и так была шита белыми нитками — парадоксально, но именно поэтому никому и в голову не пришло в ней усомниться. Лжец, как правило, стремится к правдоподобию, так что его рассказ, звучавший неправдоподобно, приняли за чистую монету.
Когда я учился в предпоследнем классе лицея, многие одноклассники начали курить. Я в четырнадцать лет ростом был меньше всех в классе и, боясь вызвать улыбку, подражая большим, пускал в ход хитрую уловку. Я брал сигарету из пачки «Кента», которую моя мать купила в какой-то поездке и держала дома на случай, если захочет курить кто-нибудь из гостей. Сигарета лежала в кармане моего плаща, и в нужный момент, когда мы сидели после занятий в кафе, я засовывал туда руку. Хмуря брови, я удивленно разглядывал находку и голосом, который мне самому казался противно тонким, спрашивал, кто подложил это мне в карман. Никто, естественно, не признавался, а главное — никто не обращал особого внимания на этот инцидент, и я один продолжал его обсуждать. Я уверен, говорил я, что сигареты не было у меня в кармане, когда я вышел из дома, значит, кто-то мне ее потихоньку подсунул, не пойму зачем. Я повторял это «не пойму зачем», как будто тем самым отводил от себя подозрение в том, что сам разыграл эту комедию. Чтобы мною заинтересовались. А интересоваться никто и не думал. Слушать слушали, самые вежливые кивали: «Угу, чудно» — и заговаривали о другом. Мне-то казалось, будто я предлагал им дилемму, из тех, что, засев занозой в мозгу, побуждают к размышлениям. Либо, как я утверждал, кто-то подсунул сигарету мне в карман, и тогда спрашивается: зачем? Либо это сделал я сам и соврал, вопрос тот же: зачем? С какой целью? В конце концов я нарочито равнодушно пожимал плечами: дескать, ладно, коли нашлась сигарета, не выбрасывать же ее. И закуривал, удивленный и разочарованный тем, что в глазах окружающих это был обычный жест курильщика: достать сигарету и чиркнуть спичкой — то, что делали они все, а я хотел, но стеснялся. Выходило, что эти ужимки, которыми я, с одной стороны, утверждал: да, я курю, с другой — вроде бы открещивался: так уж сложилось, — в общем, давал понять, что это ни в коем случае не сознательный выбор, каковым я боялся, не дай бог, вызвать смех (хотя смеяться никто и не думал), а некая необходимость, связанная с тайной, — короче говоря, весь этот спектакль так и проходил незамеченным. И я могу себе представить, как удивился Роман реакции друзей на его неправдоподобное объяснение. Он ушел, вернулся, рассказал, что его избили, ну и все.
На второй день, когда речь должна была пойти о переломном моменте в этой истории, я завтракал с мэтром Абадом. Он был примерно моих лет, коренастый, властный — настоящий мужчина, ничего не скажешь. Мне подумалось, что Роман, наверно, боится его до дрожи в коленках, но в то же время, должно быть, утешительно сознавать, что его защищает человек, который в школе запросто расквасил бы ему физиономию. Между прочим, Абад тратил на это дело уйму времени и сил без надежды на какое бы то ни было вознаграждение: он говорил, что делает это ради памяти о погибших детях.
Он был взволнован. Роман заявил, что ночью его вдруг осенило и он вспомнил истинную причину, по которой не сдал тогда экзамен. Я спросил, что же это за причина.
Абад не хотел распространяться. Все, что он мне сказал, — что если бы она подтвердилась, то, несомненно, свидетельствовала бы в пользу его клиента, но что она, увы, совершенно не поддается проверке, или, вернее, Роман отказывается назвать имя, без которого проверить невозможно. Якобы из уважения к близким человека, которого уже нет в живых и который был ему дорог.
— Что-то вроде тех уроков для обездоленных…
— Представляете, как это будет воспринято? — вздохнул Абад. — Я сказал ему, пусть лучше молчит об этом. Кстати, он был рад увидеть вас в зале. Просил передать вам привет.
Сенсации не произошло. Роман благоразумно повторил суду то же самое, что рассказывал следователю: за два дня до экзамена он упал с лестницы и сломал правую руку. Вот так, с «обычной бытовой травмы» все и началось. Поскольку не сохранилось никаких следов и ни один свидетель не мог подтвердить, что у него в сентябре 1975-го была загипсована рука, он, очевидно, боялся, что ему не поверят и заподозрят, будто он выдумал эту травму — либо тогда, либо на следствии, — и настойчиво повторял, что травма действительно была. И тут же — пожалуй, и в этом эпизоде непоследовательность рассказа была порукой его правдивости — добавил, что вообще-то это ничего не меняло, ведь он мог отвечать устно.