Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Пусть даже эта женщина и потаскуха, – закончил он мысль и поднялся, чтобы одеться. Габриэль тоже проснулась и, потянувшись, посмотрев на Лихтендорфа, залюбовалась его обнаженной мускулистой фигурой. Она даже сделала жест, призывающий маркиза продолжить ночные подвиги, но Лихтендорф, усмехнувшись, грубовато отстранил ее и продолжил одеваться.
Девушки поняли, что на сегодня в их обществе больше не нуждаются, и, быстро накинув одежду, ушли.
– Мне сегодня Кассель приснился, – промолвил Штернберг.
– Ну и что? Вид у тебя какой-то похоронный. Уж не мертвым ли ты его видел?
– Нет, снилось, что мы с ним на конях скачем.
– Вот, может, и он сейчас где-нибудь скачет. Или на какой-нибудь кобылке вроде этих вон. Ха-ха!
– Эх, где-то сейчас наш добрый толстяк-выпивоха Кассель? Он остался в Акре до смерти пьяный. Надо нам было самим нести его на корабль.
– Ему было так плохо, что в море он мог вообще умереть. Данфельд позаботится о нем. Уверен, скоро он будет здесь. Эйснер тогда сказал, что ему бы отлежаться с неделю, не пить вина и тогда он снова оживет. Его со дня на день следует ожидать.
– Ты думаешь, он смог продержаться неделю без вина? – мрачно усмехнулся Штернберг.
Лихтендорф хмыкнул, покачал головой и, найдя в углу палатки недопитый кувшин, жадно припал к нему и не остановился, пока не допил все.
– Вчера ты вспоминал, как два года назад был в Риме, – сказал Штернберг. – Но потом почему-то перестал рассказывать. Из-за чего?
– Не стоит бабам раскрывать то, что у тебя лежит на сердце.
– Да они же почти не понимают по-немецки?
– Все равно при них не хотелось говорить.
– Если ты еще хочешь со мной поделиться – я тебя слушаю.
– На чем я остановился?
– Ты говорил, что тогда был Вселенский собор, и ты видел папу римского, и когда на площади перед его дворцом собралась огромная толпа, все получили от него благословение.
– Да, через год старый хрыч отправился к праотцам, так что увидеть его было знаменательным событием – папа-то был воинственный, ему бы мечом махать, а не молитвы бормотать. Ну да ладно, что он мне? Там, в Риме, я видел огромную колонну, и вся украшена барельефами, изображающими древних воинов, сражения и штурмы городов. Ты даже представить себе не можешь, Генрих, какое это величественное зрелище! От тех людей, что изображены на колонне, и праха-то не осталось, а память об их подвигах жива, и каждый может посмотреть и подумать о них!
– А что за воины? Крестоносцы, которые взяли Иерусалим?
– Какие крестоносцы?! Там такая древность! Ровесница Христа!
– Да что ты!
– Точно тебе говорю. Но знаешь, что самое печальное? Я пять дней искал по всему Риму человека, который смог бы мне рассказать, кто изображен на барельефах, что это была за война и кому воздвигнута статуя наверху колонны. Пять дней, ты понимаешь! Никто не помнит славы прошлого! А ведь она и сравниться не может с тем, что сейчас представляет Рим! Сейчас там правят папы, которые только и умеют, что грозить отлучением от церкви да задабривать дураков куском бумаги, называемой индульгенцией.
Штернберг привык к резкой критике церкви из уст Лихтендорфа и потому оставил ее без комментариев, хотя в душе слова друга его, как истинного католика, возмущали.
– Так ты нашел человека, знающего, что это за колонна?
– Слуги отыскали одного монаха, который хранил какие-то книги, переписанные с других, более старых. Так вот, колонна эта воздвигнута была в честь императора римлян, которого Траяном звали. Его-то статуя и стоит наверху колонны. Представляешь, были когда-то в Риме не папы, а, как у нас, императоры, и Рим тогда владел половиной мира!
– Да не может быть! А где же были папы?
– Да что ты все про пап заладил! Черт бы с ними! Тогда жили люди сильные, те, другие римляне, много народов в кулаке держали, хоть и веры христианской не знали. И вот этот Траян был у них самым могущественным, и в империи его все любили. Он воевал с королевством даков, и эта война и изображена на колонне. Так вот, я что хочу сказать. В Риме сейчас полностью забыли славное прошлое предков, открестились от них, как от язычников. Я сам видел, как какие-то оборванцы валили древние постройки и растаскивали мрамор, а несколько ублюдков-крестьян тащили статую – это было изображение мужчины в доспехах и при мече. Затем и эту статую разбили молотами на куски, и рожи у этих свинопасов были довольные, а потом они даже подрались из-за того, кому какой кусок мрамора достанется. А ведь это наверняка была статуя какого-то знаменитого воина, прославившегося своей доблестью, ибо просто так статуи не воздвигают!
Граф немного помолчал и прибавил:
– Нет ничего вечного, Генрих, и слава меркнет в веках. Люди забывают все.
Лихтендорф умолк. Красивое мужественное лицо его было печальным, и это придавало ему еще больше привлекательности. Штернберг тоже молчал. Он смотрел на друга и удивлялся тому, что Лихтендорфу, наделенному красотой, богатством, знатностью, всего этого было мало и он совсем ими не дорожил, хотя и мог спокойно проживать жизнь, полную удовольствий. Лихтендорф хотел вечности. Штернберг вспомнил, как он рассказывал ему о каком-то древнем герое, о котором ему прочитали в Италии. Сам Лихтендорф читать не умел и не хотел тратить время за учебой, но любил слушать, как другие читают что-то интересное. Героя той книги звали Ахиллес, и был он, как помнил Штернберг, великим рыцарем, чуть ли не в одиночку взявшим огромный город. И Лихтендорф почему-то напоминал графу этого самого Ахиллеса.
– Знаешь, Карл, все в руках Божиих! Те люди были язычниками, и их мир обратился в прах. Мы же с тобой истинные христиане, и слава наша – слава Христа, потому память о нас не перейдет. Будь спокоен!
Штернберг понимал, что сейчас Лихтендорф раскрыл перед другом свою душу, рассказал о переживаниях, о которых раньше даже не намекал. Он знал, что его друг не любил этого делать, стесняясь любого проявления чувств, выходившего за рамки холодной насмешливости, из которой он создал свой образ. И Лихтендорфу просто необходимо было опять скрыться за занавесом непоколебимости, почувствовать себя победителем.
Лихтендорф привычно улыбнулся.
– Я бы сейчас кабана съел! Голод готов меня на лопатки уложить! Пойду к себе, дружище. Если у тебя туго с едой – прошу ко мне!
Откинув полог палатки, он обернулся и спросил:
– Сколько раз ты взял Бланш, Генрих?
– Два раза! – гордо ответил Штернберг.
– И я два раза! – сказал Лихтендорф, и глаза