Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В «Жизни в банке», простенькой, кто-то скажет даже наивной пьесе[5], они показывали, как Ирена Сендлер ходит по еврейским семьям в Варшавском гетто и уговаривает матерей отказаться от своих детей ради спасения их жизни. В обнаруженной Лиз забытой всеми истории было что-то невообразимо притягательное. Она пугала ее и в то же время возбуждала жгучее любопытство, словно какая-то ужасная сцена, к которой снова и снова сами по себе возвращаются глаза испуганного очевидца. Матери отдавали своих детей.
Для Лиз слово наследие имело совершенно другое значение… менее героическое. Мать Лиз отказалась от своего ребенка… она отказалась от Лиз, когда той было пять лет от роду. Лиз всматривалась в постепенно светлеющий горизонт и мучилась мыслями о своем личном наследии, проклятии, гнетущем своей генетической неизбежностью и передаваемом от матери к дочери подобно неизлечимому заболеванию.
Двигатели сменили тягу, самолет пошел на снижение, и она почувствовала, что начинает закладывать уши. Солнечного света стало больше, и Лиз увидела на поверхности океана кильватерный след прошедшего судна. Она откинулась на спинку неудобного кресла и почувствовала, что сползает из этих меланхолических размышлений в самую настоящую хандру. Она задвинула шторку иллюминатора, но так только острее ощутила клаустрофобию от того, что была заперта в этой летающей консервной банке наедине со своими мрачными мыслями, от которых у нее всегда начинало колотиться сердце.
Даже закрывая глаза, она продолжала смотреть в свое прошлое, от которого было невозможно ни убежать, ни спрятаться.
* * *
Все случилось, когда Лиз было пять лет от роду, во время ужина на грязной кухне фермерского домика в Западном Канзасе, фанерные стены которого продувались насквозь всеми ветрами прерий, приносящими с собой пыль и холод. Лиз с матерью переезжала с места на место так часто, что потеряла счет этим бесконечным переселениям. Здесь, на ферме, у Лиз хоть была собственная комната. Хозяевами фермы были два пожилых брата. Лиз помнила, как в тот вечер мать в очередной раз поругалась со своим бойфрендом. Лиз сидела за столом, пытаясь прожевать жесткий кусок мяса, который ее заставлял есть мамин приятель (Реджи, что ли?). Тогда Лиз считала скандалы, которые устраивала мама, хоть и неприятным, но естественным элементом повседневной жизни… это только теперь она понимала, что виной тому были наркотики и алкоголь. Но этот скандал оказался последним. Мать сорвалась из-за стола, отбросив в сторону стул, и выбежала на улицу, с треском захлопнув за собой дверь. Через мгновение взревел разбуженный стартером старый, усталый автомобильный двигатель. Она соскользнула со стула и, подбежав к двери, успела увидеть маму за рулем выплевывающего из-под бешено вращающихся колес комья грязи старого «Бьюика». Машина сорвалась с места, будто за ней гнались все демоны преисподней, и больше Лиз никогда свою мать не видела. Она с ней даже не попрощалась. Лиз смотрела, как пыльный след, оставляемый убегающей от нее матерью, становился все длиннее, а потом и вовсе скрылся за горизонтом.
Эти мгновения отпечатались у нее в голове с фотографической четкостью, но все остальные события тех времен слились в какую-то неразборчивую кашу, в мутное пятно, которое нельзя было ни толком разглядеть, ни вывести с полотна памяти. Какой-то дружелюбный социальный работник забрал ее с фермы и отправил в детский дом, потом кто-то выяснил, что ее настоящий отец не способен о ней заботиться, но отец ее отца, дедушка Билл, и его жена Филлис вроде бы «готовы попробовать», в результате чего она и стала их «приемной дочерью». Конечно, им было нелегко, ведь с тех пор, как они сами были родителями, прошло много лет…
Пока Лиз росла, она стригла свои светлые волосы как можно короче, чтобы никому не пришло в голову спутать ее с матерью, длинноволосой блондинкой, чей образ сохранился только на двух полароидных фотках – они лежали в шкафу, в коробке из-под обуви, которую она никогда не открывала. С годами обрывки подслушанных разговоров (в которых фигурировали такие слова, как «наркотики» и «проституция») сложились в трагическую историю жизни матери… Психологи или социальные работники подготовили дедушку Билла к неудобным вопросам Лиз – каждый раз она получала от него заученный ответ:
– Дело не в том, что она тебя не любила, солнышко, она просто была не способна о тебе позаботиться. Ты ни в чем не виновата.
Отец Лиз жил неподалеку, но почти ее не навещал, а во время этих редких визитов Лиз все время казалось, что он боится ее и торопится убежать, словно боясь подцепить от нее какую-нибудь болезнь. Каждый год на день рождения и Рождество она получала от него открытки, хотя в прошлом году поздравление с днем рождения запоздало аж на две недели. Психологи и социальные работники твердили ей о том, каково это быть брошенной, о ее внутренней ярости, о ее душевных метаниях, о чувстве стыда, об ощущении горя. Она высиживала эти обязательные 50-минутные сеансы психотерапевтической болтовни и выходила за дверь, чувствуя, как в ней бурлят управляющие ее жизнью неведомые жгучие эмоции.
* * *
Дедушка Билл, человек крупный, большеголовый, ростом под два метра, грузный, но очень крепкий, обычно ходил в солнцезащитных очках с коричневатыми стеклами и бейсболке с логотипом «The Fort», оставшейся у него с тех времен, когда он работал шофером экскурсионного автобуса и возил туристов в исторический Форт Скотт[6]. Лиз жила с ним и бабушкой Филлис в скромном доме в Мейплтоне, крохотном фермерском поселке на юго-западе Канзаса с населением чуть меньше сотни душ.
Лиз доставляла много хлопот, в школе у нее, как и предрекали психологи, проблем хватало. Она не могла спокойно усидеть на своем месте, не могла сосредоточиться, отказывалась делать то, чего ей делать не хотелось, дралась, часто сквернословила. Одни школьные психологи все еще продолжали пытаться достучаться до Лиз, другие махнули на нее рукой…
Как-то дедушка чисто риторически поинтересовался у Лиз, откуда у нее столько проблем. Она ответила ему вопросом:
– Почему она меня бросила?
– Думаю, по большому счету, разбираться в этом нет никакого смысла, – сказал он. – Так бывает…
И отвернулся, пытаясь скрыть от нее слезы… Лиз понимала, что «разобраться в этом» было просто необходимо.
Она не позволяла себе слез – просто научилась запирать свои вопросы в самом дальнем и темном уголке своей души.
Но у Лиз был и талант – она великолепно играла на альт-саксофоне. Она терпеть не могла рэп и хип-хоп, обожала джаз и блюз и назубок знала творчество Дюка Эллингтона, Джона Колтрейна и Чарли Паркера. Когда у нее выдавался плохой день, а случалось это очень даже часто, она запиралась в своей комнате, опускала жалюзи, вставала перед большим зеркалом, надевала солнечные очки, включала настольную лампу и направляла прямо себе в лицо. Она ставила ее поближе, чтобы чувствовать лицом тепло, представляя, что стоит в горячих лучах софитов на сцене прокуренного джаз-клуба в Канзас-Сити, и давала жару на своем саксе.