Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И еще… – Юрий Данилович озабоченно почесал ногтем гладковыбритую щеку. – Лео, ты ведь помнишь диковинное завещание Николая? Если Люба, оказывается, жива, то это получается… очень пикантно… Не так ли?
– Ах, Джорджи! – поморщился Лев Петрович. – Конечно, я помню. Завещание странное, согласен, но и клан Мурановых тогда повел себя не самым достойным образом, пытаясь опротестовать его через суд… Неприятный казус, что и говорить. Но разве все это важно в сравнении с судьбой почти ребенка, оказавшегося в столь чрезвычайных обстоятельствах!
– Да-да, ты, конечно, прав, – согласно кивнул Юрий Данилович. – Это – в первую голову!
А Аркадий подумал о том, что в «чрезвычайных обстоятельствах» хитровских ночлежек, Грачевки и им подобных мест вырастают, живут и умирают тысячи мальчиков и девочек, судьбой которых, получается, озаботиться совершенно некому. Если не считать полубезумных молодых людей, которые с маузерами и самодельными бомбами обороняли баррикады на Пресне, против пушек и правительственных войск…
Люша с силой отбросила от себя нож, потрясла в воздухе как будто обожженными пальцами. Растерзанная Марыся, скрючившись в углу тупичка, приглушенно повизгивала сквозь сжатые зубы и размеренно, где-то даже успокоительно колотилась головой о мягкое гниловатое дерево перегородки. Кроме этого, в жидкой темноте раздавались еще хлюпающие, негромкие, но отчего-то очень страшные звуки.
Люша отошла шагов на пять по коридорчику, ведущему в подвал, сползла спиной по стене и долго сидела на корточках, свесив руки между колен и глядя перед собой. Наконец все стихло. Девушка встала.
– Обыщи его, – хрипло сказала она невидимой Марысе. – Бумажник за пазухой, цепочка золотая и два перстня – не забудь. Крестик оставь – негоже. Сапоги у него хорошие, новые, деду Корнею бы в самый раз, но опасно, признать могут…
– Не могу я… – придушенно пискнула Марыся.
– Сможешь небось! – пролаяла Люша. – Все возьми и сливайся немедля. Сиди тихо и про меня ни гу-гу… Даже если спрашивать будут – не видала, не слыхала, да Люшка ж вечно пропадает незнамо где, сама тревожусь…
– Люш… Люш, а как же это ты его? А? Как смогла?!
– Меня в усадьбе скотник учил, как скотину резать. Поэтому.
Марыся подавилась не то всхлипом, не то собственной блевотиной.
– Спиридон, Агафья, я там в тупике Ноздрю порешила, – равнодушно сказала Люша, заглядывая за выцветшую занавеску, где ютился с женой одноногий солдат Спиридон – съемщик квартиры.
Двое портняжек, услышав слова девушки, вжались в ворох поношенных тряпок, которые перелицовывали, и сами прикинулись ветошью. Давно спившийся художник на нарах застонал и перевернулся на другой бок. Нищенка Клава, не торопясь смывавшая над кастрюлькой ужасные язвы со своих рук и щек (по утрам художник ей их рисовал, пользуясь коробкой театрального грима), перекрестилась и поспешно стала укладываться под рваную шерстяную шаль, заменявшую ей одеяло. Дед Корней с близнецами еще не вернулись с промысла – как миновали холода, они почти ежедневно ходили к вечерне на паперть трех близлежащих церквей.
– Как это порешила?! – обомлел Спиридон, вскочил с нар и едва не упал, позабыв, что деревянная нога его отстегнута и валяется на полу.
– Ножиком, обыкновенно, – объяснила Люба.
– За что ж ты его? – спросила, возбужденно блестя глазами, Агафья.
– Снасильничать хотел… Надо бы его прибрать, вытащить в переулок, что ли, мне самой никак. Пусть потом полиция разбирается. Да и Гришка Черный наверняка дознаваться станет, у него с Ноздрей планы были… Вам ведь тоже лишний раз светиться в участке ни к чему, я так понимаю?
– Спрашиваешь еще! – Спиридон потряс большой головой. – Ну эдакое же досадливое дело! Всегда знал: что-то в тебе, Люшка, не так… Но чтоб вот так, походя, девчонке живого человека зарезать…
– А как надо было, дядя Спиридон? – тускло спросила Люша. – Надо было дать ему, пьяному, натешиться?
Агафья вдруг схватила мужа за рукав:
– Не отвечай ей, Спиря, нипочем не отвечай! Ты глянь ей в глаз, она же нежить, чего хочешь сейчас сотворить может…
– Гм… Будет, Агафья! – откашлялся немного пришедший в себя Спиридон. Он жил на Хитровке уже лет десять, и его трудно было чем-нибудь вывести из равновесия. А если это все же происходило, то он, как игрушечный ванька-встанька, почти тут же возвращался в исходное положение. – Упокойничка мы приберем, конечно, но… Ты тепереча уходи от нас, Люшка! Насовсем уходи! Забирай манатки и вали! Порешит там тебя Гришка Черный за подельника или пожалеет-помилует – не наше это дело… А я тебя на своей фатере больше видеть решительно не желаю!
– И тебе, дядя Спиридон, того же, – сказала Люша. – Только зря ты разоряешься, я бы и так ушла. Мне с Гришкой объясняться не с руки. Он же не полиция, не так, так эдак дознается… И вот еще что: Атька с Ботькой покудова здесь будут. Если узнаю, что ты их или деда Корнея чем обидел, вернусь – и не жить тебе, дядя Спиридон. Это я, не подумай чего, не пугаю, просто предупредить хочу…
Спиридон, низко склонившись, пристегивал деревяшку. Руки у него дрожали. Розовая лысинка среди желтых редких волос напоминала тусклое солнышко. Агафья комкала концы платка и кусала губы. Ей явно хотелось говорить, скорее даже кричать, но она запрещала себе.
Люша спокойно увязывала в узелок какие-то вещи, сверху положила почти новую, неистрепанную тетрадь.
– Что ж, бывайте… Спиридон, спасибо за приют. Агафья, удачи тебе… Кстати, у Ноздри сапоги знатные, возьми на заметку. На Сухаревке рублей пять взять можно, никак не меньше.
Ушла.
– Совсем испортился мир, – задумчиво сказал Спиридон. – Разве так мы в деревне росли? А эти? Чего ж дальше-то ждать?
– Бога забыли, поэтому все, – поддакнула Агафья. – Бесы так и лезут… Так с покойником-то… Трофима глухонемого надо звать, сам не справишься. Полтину ему после дашь. И про сапоги, Спиря, не забудь…
Дневник Люши (вторая тетрадь)
В лиловом бреду изнемогала сирень.
Так вроде бы написал кто-то в журнале с картинками. Или я сама придумала – не знаю.
Но все точно – она изнемогает. Белые, розовые, фиолетовые, почти красные кисти с упругими точечками еще не раскрывшихся цветов на конце – среди гладких, сердечками, листьев виснут томно под собственной тяжестью. Вечером и перед ранним летним рассветом, когда на востоке торжествующим холодом светится одна желто-зеленая полоса, сирень пахнет так, что соловьи захлебываются и в обморок падают. Так Степка сказал – он будто бы собирал таких, сомлевших. Я ему верю. В цветущей напропалую сирени – своя музыка, в обиду соловьям. Я ее слышу и танцую сиреневый танец. Он медленный и тяжелый, как холодные кисти, напоенные росой. Его трудно танцевать – не каждый сумеет.