Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Литератор? — вырвалось странное у Любови Яковлевны.
Игорь Игоревич вынужден был протереть стекла очков.
— Отчего же… врач… знаменитый хирург…
Едва только зарядили дожди, она возвратилась в город. События последних дней внесли сумбур и путаницу в мысли, в душе не ощущалось целостности.
В каком-то оцепенении Любовь Яковлевна бродила по дому, и другая Стечкина брела рядом с нею, такая же непричесанная и заспанная.
— Что же, роман наш про Вареньку Ульмину неудачен? — в который раз спрашивала Любовь Яковлевна.
— Выходит, так, — позевывая и не прикрывая рта, отвечала другая Стечкина.
— А Иван Сергеевич? Отчего он такой разный? Будто бы их двое…
— Нас тоже двое… что с того…
— Но мы одинаковые!
— Мы — женщины, у мужчин свои странности…
Скушав на кухне какую-нибудь оладушку Любовь Яковлевна подымалась в спальню и ложилась поперек кровати. На ковре брошены были давеча принесенные от Смирдина книги. Любовь Яковлевна не глядя подхватывала какую-нибудь и наугад прочитывала абзац.
«Это был дешевый город, и все в нем было дешевое. Дешевыми были булки, шляпы, хомуты, афишные тумбы. Дешевыми были дома и дороги. Дешевым было небо над городом и воздух, которым дышали люди. И самые горожане были дешевыми. И мысли их, и поступки, и отношения между ними…»
Пожав плечами, Любовь Яковлевна откладывала Полонского и принималась за Левитова.
«Сельское учение, — сладковато вещал Александр Иванович, — сродни учению городскому. Разве что, учение сельское местом приложения имеет село, тогда как городское учение всенепременно распространяется на город. Подвизаются в сельском учении учителя сельские, оные для учения городского решительно непригодны. Вестимо, пущены на село, учителя городские только что и сраму имут там…»
Многозначительно переглянувшись со второй Стечкиной, Любовь Яковлевна закрывала «Сельское учение» и с натугой приподымала тяжелейший том «Истории Гогенштауфенов».
«Благородный Эрих Густав Мария фон Гогенштауфен, третий сын курфюрста вестфальского и лотарингского Ганса Себастьяна Иоганна фон Гогенштауфена и племянник наместника баварского и верхнесаксонского Германна Франца Леонгарда фон Раттенау, предводительствуя отрядом ландскнехтов, взял штурмом прусский замок Зеершверцузаген, вынудив к отступлению за Рейн отборных кирасир австрийского фельдмаршала Гуго Рейнхарда Отто фон Кляйнепуппельна…»
Переправив на ковер Раумера, Любовь Яковлевна закрывала глаза и без всякого перехода оказывалась в зале, обшитой дубовыми панелями и освещенной множеством медных ламп.
Зеркальный потолок, мраморные колонны, осклабленный медведь у входа с подносом для пожертвований в пользу недостаточных официантов и членов их семей, вид из окна на Певческий мост, другие некоторые детали и даже запахи указывали Любови Яковлевне, что находится она в престижном ресторане Данона, что на Мойке.
На ней было черное панбархатное платье с неисчислимыми воланами, рюшами, оборками — в таком же платье, только белом, сидела рядом, обмахиваясь страусиным веером, и другая Стечкина, столь же значительная и прекрасная. Два Тургенева, с бородою и без, составляли им общество, непрерывно наполняя бокалы шампанским, накладывая в тарелки кусковой икры, смешных попискивающих устриц и, отчего-то, распаренных шишковатых клецок. Непринужденная беседа, кажется, о Брюллове, велась всеми четырьмя участниками, оркестр на хорах наигрывал «Созвездия» Шуберта, когда же музыканты делали перерыв, за дело принимались оба Ивана Сергеевича.
— Ка-ак ха-а-араши, как све-е-ежи бы-ы-ыли ро-о-озы-ы-ы, — вибрирующим дискантом выводил один.
— Ха-а-араши… ха-а-араши, — сочным баритоном подтягивал другой.
Любови Яковлевне и другой Стечкиной было по-настоящему хорошо и весело, множество оранжевых гусар и голубых улан пили за их здоровье и отчаянно подмигивали с соседних столов.
«Может, это и есть счастье?» — подумала Любовь Яковлевна, и другой Стечкиной пришла та же мысль.
И здесь…
Она почувствовала, как грубые руки схватили ее за колени и стремительно тянут вниз. Рот оказался забитым огромной клецкой, крикнуть, позвать на помощь Любовь Яковлевна не смогла, и была стащена под стол за сомкнувшийся с полом край скатерти…
«…Ро-о-озы… ро-о-озы-ы-ы…» — продолжали вытягивать ничего не заметившие Тургеневы.
…Меж тем чьи-то неумолимые руки яростно разрывали ей платье… оглушительно лопнула резинка панталон… хрипло дыша и испуская невозможный запах, кто-то кусал ее за плечи, шею и ходившую ходуном обнажившуюся грудь…
«…Све-е-ежи… све-е-ежи…» — растекались наверху Тургеневы…
…Любовь Яковлевна ощутила, как ноги ее раскидываются по сторонам, горячий дурманящий поток подкатил к животу, ударил в самый низ его, и тут же огромный зазубренный бурав вошел внутрь и стал разрывать внутренности… она забилась, завертелась по полу…
«…Ро-о-озы… ро-о-озы-ы-ы…»
Отпущенная буквально на секунду, с огнедышащей раной, приподымаясь на локтях и суча пятками, она попыталась выбраться наружу, в залу, на спасительный свет… безуспешно! Перевернутая и поставленная в партер наподобие циркового борца, она подверглась новому нападению, и тот же бурав вновь принялся рвать и терзать ее тело…
И вдруг…
Она снова оказалась за столом, другая Стечкина в разорванном бальном платье тяжело дышала рядом… два потерявших человеческий облик Черказьянова, пронзительно воя, бежали прочь из залы, и оба Тургенева с колена палили в них из двуствольных охотничьих ружей…
Открыв глаза у себя дома на Эртелевом, Любовь Яковлевна долго не могла прийти в чувство.
Сон имел несколько вариаций концовок.
По одной оба Черказьянова были застрелены Тургеневыми на месте. Любовь же Яковлевну, завернутую в портьеру, увозил на резвом скакуне человек с вьющимися светлыми волосами, прямым носом и странными, проникающими в самую душу глазами.
По другой вариации оба Черказьянова были пленены, обезглавлены и в назидание прочим насильникам повешены за ноги на уличном фонаре. Здесь таинственный незнакомец уплывал с нею, запеленутой в оконную занавесь, на бело-розовой трехмачтовой яхте.
И наконец, по третьей — один Черказьянов был поднят уланами на пики, оскоплен и прилюдно утоплен в бассейне с золотыми рыбками, другой Черказьянов выбирался на крышу. В этом случае прекрасный блондин укладывал обернутую белой скатертью Любовь Яковлевну в гондолу воздушного шара-монгольфьера и улетал с нею в голубую высь, успевая расстрелять оставшегося Черказьянова из дуэльного пистолета Лепажа…
Последняя концовка почему-то нравилась Любови Яковлевне больше всего.
…А дождь все лил и лил.
Она спускалась на кухню, съедала котлетку, пучок лука, какой-нибудь апельсин или пяток слив. Игорь Игоревич по обыкновению задерживался на службе. Несносная Дуняша тешилась с лакеем Прошей в гардеробной. Снова поднявшись, Любовь Яковлевна садилась у окна, наблюдала, как, пенясь, бегут по переулку мутные ручьи, пробовала даже вышить по канве подушку, в сердцах забрасывала рукоделие куда подальше и извлекала из комодца с секретом заветную дневниковую тетрадку.