Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Между тем из собора стал выходить народ. Некоторые, перекрестившись, спешили пройти мимо стоявшего на коленях Вениамина, другие заинтересованно останавливались чуть поодаль. Прошел слух, что для окончательного разрешения должен выйти сам настоятель, которого многие здесь почитали за будущего святого. Мы с Гришей подошли поближе и, пристроившись у груды привезенных для ремонта досок, ждали неизбежного продолжения мытарств грешного Вениамина.
Наконец в дверях появился отец Иоанн. Высокая, болезненно худая фигура в темной рясе, с большим сверкающим крестом на груди. От очков с толстыми выпуклыми стеклами глаза его казались неестественно большими. Редкая бородка, тихий, но отчетливый голос. Ощущение болезненной слабости, чуть ли не расслабленности. Таким он мне тогда показался — ничего от всеми превозносимой святости, суровости, силы. Но скоро я понял, насколько обманчивым было мое первое впечатление.
— Прошлый раз до ворот только дошел, сегодня у паперти стоишь. Ощущаешь милосердие Господне?
Вениамин истово перекрестился и еще ниже опустил голову.
— Я тебе путь не преграждаю. Избавился от душевной скорби и тесноты, входи безбоязненно. Нет страха перед судом Божиим, и мы с радостью руку протянем. Господь не допускает скорби выше меры, всегда дает силу эту скорбь преодолеть.
Вениамин поднял голову, неуверенно поднялся с колен.
— Благословите, — тихо и смиренно попросил он.
— Переступишь порог храма, с радостью и веселием в сердце благословение передам.
В монастырском дворе наступила такая тишина, что стало слышно тяжелое дыхание Вениамина. Он сделал несколько неуверенных шагов, поднялся на одну ступень, на другую…
Как здорово было бы сейчас увидеть его лицо! Гриша, очевидно подумав о том же, повернулся ко мне. Я отрицательно покачал головой и чуть слышно шепнул:
— Снимай!
Он догадался — до предела укрупнил фигуру Иоанна. Огромные глаза за линзами очков смотрели поверх наших голов, на что-то одному ему ведомое.
Тяжелый не то крик, не то стон заставил нашего оператора сделать резкий до общего плана отъезд. Упавший Вениамин бился, словно в припадке, на самом пороге храма. Собравшиеся испуганно крестились. Отец Иоанн тоже перекрестился, что-то сказал и пошел прочь от сжавшегося в комок, затихшего Вениамина.
Поздним вечером мы снова сидели у костра. Вениамин был сумрачен, не отрываясь смотрел на огонь.
— Что он тебе сказал? — спросил Гриша.
— Не знаю.
— Если интересуетесь, можно восстановить, — сказал Дубовой.
— Каким образом? — полюбопытствовал я.
— Находился в непосредственной близости.
Я вспомнил, что он действительно стоял в толпе неподалеку от настоятеля.
— Запомнили?
— Запомнил и записал.
Дубовой достал блокнот и сразу раскрыл на нужной странице.
— Неизвинителен ты, пока полностью не осознаешь тяжесть прельстительного греха твоего перед Господом!
— Осознал! — вскинулся Вениамин. — Давно осознал. А войти не могу, не смею. Вот здесь, — он ударил рукой в солнечное сплетение, — кто-то кричать начинает.
— Кто? — наивно спросил Гриша.
— А я знаю?
— Словами кричит или так, криком?
— Вопиет, — всхлипнул Вениамин.
— Не исключаю элемента гипноза, — снова вмешался Дубовой. — В целях показательного религиозного воспитания. Взгляд у руководящего батюшки тяжелейший. На себе ощутил. Хотел даже перекреститься, а рука не поднимается.
— Четыре попытки делал. Все равно кричит. И не пускает. В первый раз даже во двор войти не мог. Пришлось тут обосновываться.
— А зачем? — опередив мой вопрос, спросил Гриша.
— Что «зачем»?
— Зачем тебе надо туда войти?
— Скорбь и теснота в душе. Избавиться хочу.
— Говорят, если искренне покаяться, Бог любой грех простит.
— Бог простит, я простить не могу. Не Бог меня в храм не пускает, сам не могу. Страшно.
— Понятно, — сказал Дубовой. — Чистосердечное признание вину смягчает, но не уменьшает. Вот лично у меня сомнение — зачем ты тележку за собой каждый раз через силу тащишь? Может, у тебя там взрывчатка? Для окончательного избавления от мирских и прочих дел. Среди сотрудников монастыря тоже недоумение. Я бы даже сказал — недоверие по поводу такого твоего поведения.
— Картины там мои. Как только примирения с самим собой достигну, там, прямо перед храмом, сожгу их все.
— Не обижайся, но, по-моему, глупо, — не выдержал я. — При чем тут картины?
— Заменил истину Божию ложью. Поклонялся и служил тварям неведомым, больным сознанием созданным…
— Крепенько тебя закодировали, — хмыкнул Дубовой. — Нормальными словами говорить разучился.
— А зачем показуху устраивать? — простодушно сказал Гриша. — Решил сжечь, сожги. А ты вроде как торгуешься — простите, тогда сожгу.
Повисла долгая напряженная пауза. Вениамин сидел, низко опустив голову. Слышно было только потрескивание дров в костре да далекий лай собак в поселке.
— Включай! — вдруг сказал Вениамин, не поднимая головы.
— Что включать? — не понял Гриша.
— Камеру включай! — срывающимся голосом закричал Вениамин и вскочил на ноги. — Пусть все видят! Не откупаюсь, а отрекаюсь! Прах отрясаю! Правильно ты сказал — Господь все видит. Я сюда самое лучшее привез, надеялся — простят, пожалеют, потому что видел то, чего другие не видят. Не простили! Правильно! Себя жалел. Гордыня поперек стояла. Мне тут один сочувствующий монашек шепнул, как дьявола изгонять.
Вениамин поднял правую руку и прохрипел:
— Заклинаю тебя, дьяволе, Господнем словом и делом!
Пламя костра взметнулось кверху, осыпав нас искрами. Вениамин кинулся к тележке, стал лихорадочно развязывать веревки, срывать брезент. Не переставая, бормотал:
— Словом и делом… Словом и делом…
Гриша, уловив мое согласие, торопливо распаковывал камеру. Освещения последних красок догорающего заката для съемки явно не хватало — я подбросил в костер охапку сухих сучьев. А Вениамин уже тащил к огню первые картины. Я почти не успевал разглядеть их жадно пожираемое пламенем содержание. Только много позже, во время монтажа, мы останавливали стремительно сменяющие друг друга кадры летящих в огонь картин, и тогда, иногда с трудом, а иногда отчетливо и ярко, видели обрывки фантастического, ирреального мира, созданного больным воображением Вениамина…
И вдруг все замерло. Вениамин стоял, прижав к груди последний холст. Неистовое его возбуждение внезапно погасло. Во всей фигуре, позе, глазах чувствовались усталость и опустошение.
— Все, — сказал он. — Проклинаю и отрекаюсь! Только не от неё. Если от неё, то лучше совсем не жить.
— Покажи, — попросил Гриша.
Вениамин медленно, словно нехотя, повернул к нам раму с портретом. Я наконец увидел лицо той, от которой он не хотел отречься, даже теряя навеки надежду на спасение.
— Слушай, — тихо сказал Гриша, опуская камеру и поворачиваясь ко мне. — Ведь это Ленка. Она, да?
Я молча кивнул.
В единственном номере поселковой гостиницы стояло десятка полтора кроватей. Но сейчас в нем никого, кроме нас, не было. Гриша, отвернувшись к стене, спал. Я сидел у колченогой тумбочки, набрасывая текст очередного репортажа. Дубовой пытался связаться по сотовому с