Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зная это, Потапов огрызается на укоры жены лениво:
— Успеется… Чего пристала? Время вот будет…
Жена упряма. Если заведет разговор о хозяйстве, то не успокоится, пока он все не сделает, как ей надо. Сегодня утром она спросила:
— В хлеве-то уберешь?
В ожидании завтрака Потапов нежился на мягкой перине — одеяло сбил в ноги, щекой прижался к подушке и сонно жмурился, лениво потягивался.
Жена возилась на кухне. Отворачивая от печного жара лицо, она зацепила ухватом чугунок с картошкой и оттащила его с огня на край плиты.
— Так уберешь?
Он зевнул и сел на кровати, ставя голые ступни на прохладный пол.
— Занят я буду.
— Занятие у тебя завсегда одно — от дома к станции тропку утаптывать, — она сверкнула глазами. — Или газеты еще ворошить.
Потапов лишь тяжело вздохнул в ответ и неодобрительно покачал головой. Спорить ему не хотелось. У него, и правда, предстоял суматошный день: давние глухие слухи о строительстве большого элеватора в степи у станции стали оправдываться. В последнее лето в степи бродили топографы с теодолитами, а сегодня приезжает первая группа строителей, и встретить их надо было не просто так, а поторжественней, празднично. Забота об этом наполняла его важностью. Он стал одеваться. Натянул, простирая к потолку руки, на нижнюю рубашку еще одну, теплую, мягкую со стороны тела, у порога надел сапоги и потопал ими, проверяя, ладно ли обернулись портянками ноги, нет ли складок; побрызгал на лицо водой из рукомойника и сел за стол.
В окно бил с улицы яркий свет. Наступила оттепель, наледь на стеклах слезилась, и окно косо оттаяло. Сквозь него стала видна бурая дорога в деревню — плоско уходила в степь и скоро терялась за правым краем оконной рамы. Но Потапов и так мог целиком представить ее со всеми выбоинами и буграми, с каждым камнем, встречавшимся на пути, — за десять лет всю обступал ногами.
Еще когда он только сюда приехал, отслужив после окончания железнодорожного техникума в армии, и спал на легкой раскладушке с алюминиевым ободком в комнате дежурного по станции, дыша прогорклым от табака воздухом, а по утрам умывался с крыльца вокзальчика водой из кружки, то часто ходил от скуки в деревню, месил сапогами липкий суглинок дороги даже в распутицу.
В деревню раз в неделю, если только его машина не застревала в грязи, приезжал шофер кинопередвижки и на побеленной стене клуба с низким потолком показывал по частям фильмы. После кино длинные скамейки сдвигались к стенам и в клубе начинались танцы. Здесь Потапов и познакомился со своей женой. Увидел ее у стены под старым плакатом, призывающим вступить в доноры, дернул за козырек фуражку к бровям, подошел и сказал:
— Потанцуем?.. Вижу — скучаете.
— Прямо-таки… Страсть, как соскучилась, — поджала она губы, но руку ему подала.
Тогда она носила толстую косу, перекидывая ее через плечо на полную грудь, а лицом походила на румяную женщину-донора с плакатного листа.
До поздних заморозков, пока солью не стал утром проступать на железных крышах иней и мерзлым стеклом не захрустела под подошвами сапог земля, встречались они за деревней, бродили по степи, обнимались и в ближнем березовом колке и в ковылях за дальним холмом. Но вот проводил он ее как-то к ночи домой, у плетня сунул ей под пальто погреть руки, а она цепко обхватила его запястья ледяными пальцами, чтобы он не проталкивал руки дальше, и тут вышел вдруг на крыльцо ее отец, вгляделся в темноту и проронил:
— Хватит вам жаться на улице. Идите в избу.
Ее мать, вынула из печи горячий рыбный пирог, а отец выставил на стол бутылку водки.
Разомлев от водки, от трех увесистых кусков пирога, сидел Потапов в тепле, старательно округлял сонно побелевшие глаза да так и не смог подняться уйти из домашнего уюта на холод.
Позднее по той же дороге, смущенно вперив под ноги взгляд и с непривычки глуповато ухмыляясь, вел он на веревке мягко жующую за спиной двухгодовалую телку — свадебный подарок тестя…
Озабоченная его молчанием и серьезностью, жена торопливо принесла из сеней и вывалила из газеты на тарелку кусок сала, крупитчатый поверху от соли и холода, поставила на стол миску с желтеющими солеными огурцами, дымящийся чугунок с картошкой и спросила с неожиданной лаской в голосе:
— Выпьешь, может? Налью… А то, поди, ведь полдня на улице простоишь…
Отогнула ситцевую занавеску и в тесном закутке между стеной и печкой нашарила в старом валенке водочную бутылку, заткнутую взлохматившейся газетной пробкой.
— К Дроздову небось бегала?
— Что ты, что ты… — замахала она руками. — Московская. Чистая. На случай приберегла.
Он налил половину стакана, помигал на него и с сожалением отлил большую часть обратно в бутылку.
— Нельзя много. Дела.
Подумал, сглотнул слюну и вылил остальное:
— Запах еще будет. Нехорошо.
Отставил бутылку подальше и больше на нее не смотрел. Поел и тотчас потянулся за шинелью. Жена растерянно спросила:
— Так в хлеве-то уберешь?
— Освобожусь, тогда и посмотрим, — уже из сеней откликнулся он.
Талым снегом пахло, как после дождя, и у Потапова вздрагивали ноздри.
Станция, высвеченная солнцем, повеселела. Обдутые теплым ветром сугробы за ночь заметно осели и вызернились. С крыши срывались светлые капли. Они проклевали снег у стены, там нарастала ледяная дорожка, капли о нее разбивались, и в воздухе стоял тонкий, хватающий за душу звон. У вокзальчика поднялся из-под снега стоящий на березовых козлах стол из неободранных досок, за которым летом мужское население станции дотемна с сухим треском передвигало костяшки домино, а возле домов выглянули зубцы разноцветных и невысоких, можно перешагнуть, заборчиков, огораживающих палисадники.