Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот к моей двери подошла мать, но не постучала два-три раза, как все нормальные люди, а один раз четко и резко бухнула в грудную клетку.
Впустить ее?
– Наверно, как раз сейчас она замеряет ткань для штор, – говорю я. – Растягивает ее обеими руками, насколько может их расставить, и прикладывает край к метру на прилавке.
– Правда? – говорит он.
– Это очень плотная хлопчатобумажная материя, – говорю я, – с цветочным узором. И ей ужасно не нравится, как смотрятся эти розовые, синие и зеленые оттенки, тем, какие они тонкие и стильные, тогда как в природе они приглушенные. И она с трудом перебарывает желание взять этот рулон, выставить его перед собой, как таран, и зашвырнуть со всей цельностью своего духа в витрину изнутри магазина.
Отец фыркает.
– Цельность, – говорит он. – Что-то не вяжется у меня понятие «цельность» с твоей матерью.
– Но она этого не делает. Она просто стоит: женщина, купившая шторы, только что ушла, – говорю я, – звук дверного колокольчика едва умолк, и знаешь, о чем она думает?
Он сердито сопит на своем сиденье.
– О тебе, – говорю я. – Она думает о тебе.
– Гм, – говорит он.
– Она мечтает стать такой женщиной, которая идет в магазин и покупает новые шторы для дома, – говорю я. – Для тебя.
Мы едем дальше.
– Твоя мать, – говорит он примерно через минуту и качает головой.
– Буйная она была, – говорит он. – Именно так она бы и поступила. Швырнула бы рулон ткани в витрину магазина и разбила ее вдребезги.
Отлично. Дух ее остался нетронутым. Во всяком случае, таким я представляю себе ее дух, учитывая, что я почти не знаю женщину, которая приходится мне матерью.
Я мысленно извиняюсь перед ней за то, как вольно обошлась с этим ее последним образом: она стоит за прилавком в пустом магазине, мечтая стать такой женщиной, которая покупает шторы, чтобы жизнь ее мужа выглядела немного идеальнее.
Но, возможно, это правда.
Возможно, она и впрямь жаждет быть совсем другой, не такой, какой мы ее с готовностью или по привычке себе представляем. Вдобавок именно этот ее воображаемый поступок позволил отцу с восхищением говорить о ее решимости оставаться самой собой.
Потом мы сидим в тишине – лишь фургон поскрипывает то тут, то там, унося нас все дальше, пока я снова не делаю звук на кассетнике громче.
Теперь в фургоне звучит песня под названием «Берегись, любимая»[11].
* * *
Полстолетия назад.
Мой отец работает строительным подрядчиком. Он дома, потому что сегодня воскресенье. Но поскольку у строителей нет выходных, он производит на обеденном столе вычисления для внушительного контракта. Стол покрыт развернутыми чертежами. Внизу под чертежами – немытые тарелки, накопившиеся за неделю. Он прижал листы на углах стола, чтобы не сворачивались, этими грязными тарелками и небольшими стопками моих книг, взятых с полки у него за спиной.
Мне семь.
Внушительный. Контракт.
Я складываю эти слова одними губами, не произнося их вслух.
Он замечает и говорит:
– Хватит делать так губами.
Я беру книгу с самого верха стопки на ближайшем углу и начинаю читать с середины. Это книжка с единорогом Финдгорном на обложке. Я открываю ее на странице, где строчки прямо на глазах превращаются в силуэт лошади.
Отец протягивает руку, забирает у меня книгу и закрывает ее. Снова разворачивает чертеж на ближайшем ко мне краешке стола. Принимается мне объяснять, как работают двигатели.
Для этого он открывает книгу сзади и, вынув из-за уха карандаш, рисует на пустой внутренней стороне обложки фигуру в виде то ли шляпы эльфа, то ли горы, то ли палатки – а с моего ракурса она смахивает на букву V. Сверху он пишет слово ТОПЛИВО. Вдоль одной из ножек V снизу вверх – слово ТЕПЛО. Вдоль другой ножки сверху вниз – слово КИСЛОРОД.
Он тычет пальцем в пространство внутри буквы V.
– При их соединении внутри происходит возгорание, – говорит он. – Топливо нагревается и горит. При горении непрерывно выделяется тепло, и, когда все эти трое встречаются, вырабатывается энергия, которая приводит в движение машину или заставляет работать все, что нуждается в топливе. Первое превращает второе в нечто третье, и в результате что получается? Что?
– Что-то другое, – говорю я.
– То, чего не хватает тебе. Энергия.
– Ага, – говорю я.
Для отца я недостаточно спортивная. Я худосочная и медленно расту, а после того, как он начал добавлять во всю мою еду белый порошок, от которого я должна вырасти, я стала есть еще меньше.
– Ну. Давай. Вспомни, какое вообще бывает топливо, – говорит он. – Ты же за словом в карман не полезешь. Назови какие-нибудь виды топлива.
– Ты, – говорю я.
– В каком смысле я? – говорит он.
– Ты – топливо. Старое топливо, – говорю я.
– Что-что? – говорит он.
Он шлепает меня свернутым чертежом по голове, но не сильно.
– Ну давай, – говорит он. – Расскажи, что ты знаешь про бензин.
– Бензин стоит шесть шиллингов восемь пенсов за галлон, – говорю я.
– Что ты…?
– Как на том гараже с желто-синей вывеской, где еще голова в шляпе с крылышками, – говорю я.
Отец смотрит на меня непонимающе, а потом смеется.
– Точно, в «националке»[12] шесть и восемь за галлон, – говорит он. – Ты права! Вот что надо знать про бензин!
Я довольна. Он так редко смеется.
– Расскажи про «националку», – говорю я. – Когда ты был таким, как я сейчас.
– Когда я был маленьким, намного младше тебя, – говорит он, – «националка» еще был кузней, куда приводили подковывать городских лошадей. Городок тогда был гораздо меньше, и там, где сейчас стоит «националка», находилась самая его окраина, а мне нравилось сидеть на стене и наблюдать за работой мистера Дункана, кузнечного мастера. Он вечно талдычил о том, что кузницы по всей стране одну за другой переделывают в бензозаправки. Недолго уже осталось, всегда говорил он, недолго это место продержится.
– Расскажи, как ты не спал и про лошадей, – говорю я.
– Про лошадей, – говорит он.
– И про свою маму, – говорю я.
– Я ведь тебе сто раз уже рассказывал, – говорит он.
– Ну пожалуйста, – говорю я.
Взгляд у него становится вдруг отсутствующим. Так бывает всегда, если он слышит слово «мама».
– Как-то ночью я не спал, хотя должен был спать, – говорит он. – Я сидел в кровати, все мои братья вокруг меня спали, а я сидел, застыв прямо, словно оконная рама. А мама вошла, и такая: «Что случилось? Ложись в постель и засыпай». А я сказал, что мне не спится: я боялся, что когда-нибудь больше некому будет подковывать лошадей.
Он смотрит на карандаш у себя в руках и снова вставляет карандаш себе за ухо.
– Сено, – говорю я.
– Какая еще Сена? – говорит он.
– Старое топливо, – говорю я.
– Больше не называй меня так, Сэнди, говори уважительно, а не то я воспитаю тебя оплеухой.
– Да нет, – говорю я. – Сено. Это же топливо в прошлом. Лошадиная сила.
– Лошадиная сила? – говорит он. – А! Сено. Ха.
– И еще, пап, – говорю я. – Что значит «прямо, словно рама»?
– Ну, это значит… – говорит он. – Не знаю точно, что это значит.
– Это выражение всем известно? – говорю я. – Или ты сам придумал?
– Не знаю, – говорит он. – Я всегда так говорил. Думаю, это означает, что раму надо вставлять прямо, по всем правилам, иначе она перекосится и окно не будет открываться.
– Мне кажется, ты так говоришь или другие так говорят просто потому, что эти слова рифмуются, – говорю я.
– Зато ты у нас больно умная, – говорит он. – Что ты знаешь про бензин? Шесть и восемь в «националке».
После того случая всякий раз, когда звучит слово «национальный», если кто-то употребит слово «бензоколонка» или по телевизору заговорят о национальном гимне или национальных сбережениях, национальной безопасности, национальном костюме, национальном сокровище, «Национальном бархате»[13] – о чем угодно, отец еще долго будет мне подмигивать и кричать через всю комнату:
– Так вот какое место называется «национальным», да? Где платишь втридорога за то, что заставляет вещество… ну давай, заставляет его что?
– Возгораться, – говорю я, как и полагается.
На следующий день после телефонного звонка насчет истории со старинным замком пришелся отцовский день рождения. Я чиркнула в гостиной спичкой. Зажгла свечу.
Но это слегка напоминало мои действия в том случае, если бы он умер, а не просто лежал