Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Кем вам доводится рядовой Масуд Солтани?
Я несколько раз беззвучно открывала рот, пока не сумела ответить, что я его мать. Этот ответ почему-то не понравился чиновнику. Он нахмурился, уткнулся взглядом в блокнот, снова его пролистал. Потом с притворной почтительностью и заботой спросил:
– Вы одна? Его отец не с вами?
Сердце чуть не выпрыгнула из груди. Я сглотнула, стараясь удержать слезы, и голосом, который мне самой показался незнакомым, ответила:
– Нет! У него нет отца. Что с ним, скажите мне. – И я сорвалась, закричала: – Что с ним? Скажите же, что с ним сталось!
– Ничего, ханум, не беспокойтесь. Не беспокойтесь, прошу вас.
– Где мой сын? Почему от него нет вестей?
– Я этого не знаю.
– Вы не знаете? – вскрикнула я. – Что это значит? Вы послали его туда, а теперь говорите, что не знаете, где он?
– Послушайте, матушка, по правде говоря, в тех местах были тяжелые бои, часть приграничной зоны переходила из рук в руки. Мы до сих пор не располагаем достоверной информацией обо всех бойцах, но мы проводим расследование.
– Не понимаю. Если вы отбили эту территорию, значит, вы там обнаружили что-то…
Выговорить слово “трупы” я не смогла, но он и так меня понял.
– Нет, матушка, тело с медальоном вашего сына пока не было найдено. Больше никакой информации у меня нет.
– А когда будет?
– Не знаю. В зоне, где проходили боевые действия, сейчас ведутся поиски. Нужно подождать.
Кто-то помог мне подняться со стула – люди, ждавшие, чтобы получить такую же весть. Одна женщина попросила сохранить для нее очередь и проводила меня до двери. Очередь как очередь, такие же стояли за продуктами, отпускаемыми по государственным ценам, за всякими необходимыми вещами.
Не помню, как я добралась домой. Ширин еще не вернулась из школы. Я бродила по пустой квартире, выкликая имена сыновей: “Сиамак! Масуд!” – мой голос разносился по комнатам, а я повторяла их имена все громче, как будто мальчики где-то спрятались и я надеялась их дозваться. Я открыла шкаф с их вещами, вдохнула запах их одежды, прижала чью-то рубашку к себе. На этом провал. Ширин нашла меня возле шкафа и позвонила своей тете. Та привезла врача, мне сделали укол успокоительного. Дальше – тревожный сон и кошмарные сновидения.
Садег-хан и Бахман взялись сами выяснять судьбу Масуда. Через неделю они сказали мне, что его имя числится в списках без вести пропавших. Этого я понять не могла. Он что, испарился в воздухе? Мой сын погиб так, что ни частицы от него не осталось, все исчезло бесследно? Как будто и не жил на этом свете? Нет, в этом не было никакого смысла. Я должна была разобраться сама.
Мне вспомнился рассказ одного коллеги: через месяц после того, как его племянник пропал на фронте, они отыскали его в госпитале. Не могла же я сидеть и ждать, пока чиновники наведут порядок в своих бумагах. Всю ночь меня одолевали эти мысли, а к утру я поднялась с уже готовым решением. Полчаса я простояла под душем, избавляясь от похмелья, вызванного успокоительным и снотворным, оделась, оглядела себя в зеркале. Как много седых волос. Госпожа Парвин, не отходившая от меня в эти черные дни, с удивлением спросила:
– Что такое? Куда ты собралась?
– Поеду искать Масуда.
– Не можешь же ты ехать одна! Одинокую женщину никто и не пропустит на передовую.
– Я объеду полевые госпитали.
– Подожди! – сказала она. – Давай я позвоню Фаати. Может быть, Садег-ага сумеет отпроситься на работе и поехать с тобой.
– Не нужно. С какой стати бедняга должен бросить работу, нормальную жизнь – лишь потому, что он муж моей сестры?
– Так обратись к Али или даже Махмуду! – настаивала она. – Какие бы они ни были, они твои братья. Они тебя не оставят.
Я горько рассмеялась:
– Вы же понимаете, какая это чушь. В самые тяжелые моменты моей жизни они обращались со мной хуже чужих людей. Да мне и проще поехать одной. Я буду сама располагать своим временем и буду искать мое дитя, пока не найду. Если со мной поедет кто-то еще, мне придется поспешно вернуться, ничего не добившись.
До Ахваза я доехала на поезде. Большинство пассажиров составляли солдаты. В купе со мной оказалась пара, тоже ехавшая на поиски сына – но они-то уже знали, что он ранен и лежит в госпитале в Ахвазе.
Весна в тех местах больше похожа на палящее лето. Шел уже восьмой год войны, а я только тогда поняла, что же это такое. Трагедия, страдание, опустошение, хаос. Ни единой улыбки. Все куда-то идут, торопятся, но движения, выражения лиц безрадостны, безнадежны, как будто все провожают покойника к могиле или только что вернулись с кладбища. В глазах неизбывный страх, с трудом скрываемая тревога. Каждый, с кем я говорила, понес какую-то утрату.
Я обходила госпитали вместе с господином и госпожой Фарахани, моими попутчиками. Они нашли сына. Он был ранен в лицо. Эта сцена воссоединения родителей с сыном была душераздирающей. Я твердила себе: если бы и Масуда нельзя было узнать по лицу, я бы признала его по мизинцу на ноге. Пусть я найду его калекой, без руки, без ноги – только бы я могла снова прижать его к себе.
При виде такого множество юношей – раненых, изувеченных, изуродованных – я чувствовала, как начинаю сходить с ума. Сердце изболелось за их матерей. Я все спрашивала себя: кто же несет за это ответственность? Как могли мы ничего не замечать, верить, будто война сводится лишь к воздушным налетам? Мы не понимали масштабов постигшего нас бедствия.
Я искала повсюду, обращалась в различные штабы, обходила госпитали и в конце концов нашла солдата, который видел Масуда в ночь последнего боя. Молодой человек оправлялся от ран, и его должны были вскоре перевести в Тегеран. Он старался ободрить меня и сказал:
– Я видел Масуда, мы шли близко друг к другу, он – на несколько шагов впереди, и тут начались взрывы. Меня оглушило, и я не знаю, что сталось с другими, я слышал, что почти всех раненых и мучеников из нашего батальона уже нашли и опознали.
Все бесполезно. О судьбе моего сына никто не знал. “Пропал без вести” – кузнечным молотом било мне в голову. На обратном пути груз моего горя словно сделался в тысячу раз тяжелее. Я, как в тумане, вошла в дом и сразу же направилась в комнату Масуда, как будто забыла сделать неотложное дело. Я перебирала его одежду, решила, что рубашки надо срочно погладить. Как же так, рубашки моего сына висят мятые! И я взялась за глажку, словно за самое важное дело, какое у меня только было. Вся ушла в разглаживание невидимых глазу складок на ткани. Когда я подносила рубашку к свету, она все же казалась мне чуть сморщенной, и я вновь принималась утюжить.
Мансуре болтала без умолку, но я почти не замечала ее присутствия. Потом до меня донеслись слова:
– Фаати, так еще хуже. Она теряет рассудок – она уже два часа гладит одну и ту же рубашку. Лучше бы ей сказали, что он принял мученичество. Тогда она могла бы его оплакать.