Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так почему же тогда стихи пишут не все? Ведь у всех нас слова имеются в достаточном количестве или, скорее даже, в изобилии, в избытке.
Вполне можно понять, что мы не рисуем, потому что краски недёшевы, да и неохота разводить кавардак в двухкомнатной квартире, понятно также, что мы не сочиняем музыку, потому что и музыкальные инструменты не всяк себе позволит, да и никто из нас не выучился писать ноты ещё в детском саду, а потом уже и математику осилить становится трудно, не в последнюю очередь оттого, что школа сама и делает её трудной и экзотической, – но слова – их-то мы все можем понять, они-то с нами везде и всегда, поэтому, чтобы создавать стихи, нужно лишь то, на чем писать, и то, чем писать, да даже и этого не надо, потому что я могу себе представить, что если бы я сидела в какой-нибудь тюрьме, я бы постаралась писать стихи в мыслях и каждый день их повторять, чтобы не забыть, а то и бубнить их вслух своему ближнему таракану.
В этом, наверное, и состоит главный вопрос. Ведь если человек в общем и целом, может выучиться писать стихи, то важным для него окажется и прочитать их вслух какому-нибудь таракану. Можно ли вообще быть готовым к такой крайней ситуации? Которая может быть и привилегией, но при этом психологически ты совершенно беззащитен. Как описано у Рильке: «Ausgesetzt auf den Bergen des Herzens. Siehe wie klein dort. / Siehe: die letzte Ortschaft der Worte, und höher, / aber wie klein auch, noch ein letztes / Gehöft von Gefühl. Erkennst du‘s?» («Выброшен на скалы сердца, / Смотри, там, – как оно мало, – / Видишь: последнее пристанище слов, – и выше, – / но как мал и он – / Ещё один, последний приют чувств. Разглядел?»[67]
Тут можно спросить, можно ли вообще научиться быть «выброшенным на скалы сердца». Разве это не просто твоя неотъемлемая, врождённая часть, судьба, которую взваливаешь на себя, потому что иначе не можешь или потому что ничего иного не можешь?
Можно ли научится выбирать судьбу, или же судьба – это то, с чем учишься смиряться, поскольку такая уж она выпала?
Тут требуется не столько исследование слова «судьба» – всего то ли суждённого, то ли осуждённого в жизни, – сколько исследование того, что значит учиться.
Учить или учиться, по-немецки «lehren» и «lernen», имеет тот же корень, что в готском laisjan, собственно «узнавать в процессе поиска», который прослеживается и в готском lais, «знаю, прошел, испытал», и связано также с корнем слова «leisten» (нем. исполнять, оказывать), которое со своим исходным значением «идти по следу» вплотную примыкает к нашей основной теме: язык своим существованием предлагает, в том числе и поэту, множество следов, которые, если идти по ним, становятся реальностью.
Очень трудно объяснить, особенно словами, как слова, следуя этому воображаемому следу, находят своё место в стихах в процессе их написания. И наверное, не многим легче описать, что означают эти места, которые слова должны найти в стихе.
Но в этом у меня найдётся помощник, потому я недавно прочитала книгу Брюса Чатвина «Тропы песен». По-датски она называется «Drømmespor» («Следами сновидений»), заголовок, который как нельзя лучше подходит к тексту.
Брюс Чатвин рассказывает о лабиринте невидимых троп, которые вьются через всю Австралию; это лабиринт, который известен европейцам как «следы сновидений», или «песенные строки», а коренному населению как «следы предков», или «путь закона».
В них аборигены рассказывают мифы о сотворении мира «легендарными тотемными существами, которые странствовали по всему континенту в древние времена и пели имена для всего, что оказывалось на их пути – птиц, животных, растений, утёсов, водоёмов, – и так создали мир при помощи песни».
Австралийские аборигены верят, стало быть, что раз за разом могут создавать мир пением, а иначе он не будет существовать. «Неспетая песня – это мёртвая земля, если забыты песни, погибнет и сама страна» – а с нею, разумеется, и люди. Поэтому они и должны год за годом странствовать теми же тропами и воспевать то камень, то дерево, сырт, пустынный кустарник, не потому что это существующие явления, но для того, чтобы они возникали, чтобы они, так сказать, непрерывно обретали существование и откладывались в воспоминаниях. Для меня это наглядный пример того, как слово создаёт то, что называет.
Потому-то мне ничего не стоит сравнить эту продвинутую австралийскую стратегию с современным, а пожалуй, даже и вечным пониманием того, как пишутся стихи.
Можно сказать, что, к сожалению или к счастью, мне не нужно странствовать австралийской пустыней, своим словом воспевая или заклиная все вещи мира, так чтобы они обрели свет дня или немедленно вступили в существование, как сказал бы Кьеркегор. Тем не менее перед поэтом тоже лежит что-то вроде австралийской пустыни, а именно белый лист бумаги, и на белой бумаге невидимые следы сновидений, письмена предшественников, а в руке перо, которое долго медлит, ведь если песенные строки людей каменного века должны присутствовать в написанном, то необходимо не просто прислушиваться к случайному настоящему, но и ко всему времени, прошедшему и для меня, и для столь многих других людей, как будто оно стало огромным пространством, вмещающим все возможные следы.
Такова классическая ситуация, в которой пребывает поэт. Часы, а то и дни противоборства с белой бумагой, с осознанием того, что «в начале было слово», но какое слово? – где то слово, которое тут же примется превращать ничто во всё, во что только возможно?
Ибо в начале на белой бумаге не написано ничего. Ни слова.
Но уже примерно после пары десятков слов, – когда и написано-то всего ничего, – белая бумага совершенно преображается, и то, что было обычным листком бумаги, из которого можно было сложить самолётик, теперь уже выступает как лист бумаги, который медленно, но верно покрывается словами, – и не просто потому, что в начале нельзя написать, что на бумаге ничего не написано, потому что тогда уже и будет написано, что не написано ничего, – но также и потому, что тем самым ты пишешь о своём ожидании того, что вот-вот всё изменится, что вот-вот и слова начнут наполнять бумагу, и постепенно они действительно начинают её наполнять, вплоть до того, что из листка бумаги, на котором ничего не написано, то, что было бумагой в себе, становится образом этого