Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так что бумагу можно рассматривать как образ большого Ничто, в котором заключено ещё не созданное Всё. Не потому, что его нет, но лишь потому что, сколь бы подспудным и неограниченно возможным оно ни было, извлечь его можно лишь при помощи слова.
В то время как мы побуждаем слова построить свой собственный сочинённый мир на бумаге, пробелы между словами не просто остаются пробелами, но и – поскольку слова являются в результате выбора между бесконечным числом возможностей – выступают как нечто большее, нежели та необходимая бездна пустоты, на фоне которой вырисовывается случайность слов.
Мне и самой доводилось сидеть и страшно злиться на это ничто, когда ум заходит за разум. Без малейшего намёка на хоть какой-то проблеск света. Состояние, когда все на свете слова и явления были сами по себе и совершенно изолированы друг от друга, а любое слово, за какое я только ни пыталась ухватиться, звучало невразумительно.
Здесь было бы естественно поставить под вопрос утверждение о том, что для писания стихов нужны исключительно слова и ничто в форме белой бумаге.
Можно поискать утешение в представлении о том, что стихи могут описать твоё личное переживание, эпизод из повседневности или, может быть, из поездки, несравненный закат солнца – да всё, что угодно, – или же стихи могут быть основаны на твоих размышлениях, идеях, например, о том, как следует обустроить общество, или о связи между всем живым на Земле.
Но стихи получаются не из всяких переживаний или размышлений, идей и представлений о чём бы то ни было. Стихи пишут словами.
Лишь прислушиваясь к словам, к их ритму и звуковой окраске, всей их музыке, можно выявить их смысл.
Лишь восхищаясь словами, удивляясь этим странным человеческим звукам и их разветвлённой сети отношений, можно вообще заводить речь о стихах.
Новалис в своём «Монологе» в 1798 году даёт очень точное описание своего понимания отношений поэта с языком:
«В сущности, есть что-то шутовское в словах, сказанных или написанных; настоящий разговор – это не что иное, как взаимная игра в слова. Можно только удивляться тому смехотворному заблуждению, в котором пребывают люди, полагая, будто за их разговорами стоят вещи. А о том, что сущность языка состоит как раз в том, что занимает его лишь он сам, не знает никто. Язык потому и является столь удивительным и плодотворным таинством, что, когда кто-то говорит лишь для того, чтобы говорить, тогда-то и высказываются самые прекрасные, смелые истины. Стоит заговорить о чём-то конкретном – и капризный язык вынуждает тебя нести самый нелепый и бессмысленный бред». И ниже он продолжает: «Если бы только можно было втолковать людям, что с языком дело обстоит так же, как с математическими формулами: они образуют мир в себе, они ведут свою собственную игру, не выражая ничего иного, кроме своей удивительной сущности, и именно поэтому они столь выразительны, – именно поэтому в них отражается игра отношений между вещами». И весь этот монолог Новалис завершает утверждением-вопросом: «Ведь писатель – это всего лишь энтузиаст языка?»[68] (в оригинале Sprachbegeisterter от Sprache – язык и Begeisterung – воодушевление, вдохновение, подъем, восторг).
И здесь я возвращусь к той пережитой мной мучительной ситуации, которую я мельком упоминала. Это произошло около 1980 года, когда я писала, а вернее, никак не могла понять, как мне следует писать сборник стихов «alphabet». Я и вправду сидела перед белым листом бумаги, как сумасшедший энтузиаст языка, от чьего энтузиазма не было совершенного никакого толка.
Потому что стихи, разумеется, пишут словами. Но ведь это только если их удастся заставить что-то значить. А бывают ситуации, кризисы – как у индивидуума, так и в мире, – когда никакое слово, сколь бы красиво оно ни звучало, не удаётся заставить значить хоть что-нибудь.
Зачем писать, если белая бумага проступает сквозь слова всё белее и белее? Зачем писать в то время, когда «холодная война» достигла высшей точки холода, а человечество выдумывает всё новые средства разрушения, чтобы истребить само себя?
Зачем писать, когда если чего-то и жаждут, то это никак не поэзия, а белое всепожирающее ничто?
Сейчас это звучит как риторические вопросы, но тогда я была просто в лихорадочном состоянии.
Сама же работа началась как процесс собирания. Непонятное для меня самой занятие: писать отдельные слова на бумаге, предпочтительно существительные, ссылающиеся на конкретные феномены мира, всевозможные съестные припасы, всё весомое, грубое и зримое: абрикосы, виноград, дыни и пр. И вот все они оказались на большом белом листе бумаги: слова на a, слова на b, слова на c и т. д., и если бы я не бросила это и так невыносимо долгое занятие, то вышло бы что-то вроде крайне неряшливо составленного словаря, клубок несвязанных феноменов.
Во всяком случае, в конце концов для меня стало понятно, что речь идёт о своего рода заклинании. Молитва о том, что абрикосы, виноград, дыни и т. д. и дальше могли бы существовать в мире. И одновременно молитва о том, чтобы атомные и водородные бомбы, диоксин и т. д. обратились в прах.
Но словарь или, скорее, достаточно большое собрание слов на листе бумаги само по себе не обладает характером заклинания. Только ожидая высшей благосклонности и фантазии со стороны возможного читателя, можно представить лист формата A4 со случайной подборкой слов, начинающихся, например, на a, в качестве стихов.
И в этот момент на помощь мне пришла математика.
Ведь, хотя феномены сами по себе никогда не являются в цельной системе связей лишь потому, что им даётся имя, мне повезло и я по ходу дела, в поисках слов (в лексиконе на букву «ф») случайно натолкнулась на числа, а именно на числа Фибоначчи, которые я восприняла как откровение, как образ возникновения и расширения Вселенной, что отвечало теории Большого взрыва, которая в то время являлась доминирующей. Когда родилась Вселенная, произошло вот что: всё, что в начале было спрессовано почти в ничто, взорвалось и начало расширяться во всех направлениях, движение, которое будет продолжаться, пока расширение не станет столь большим, что покажется, что всё исчезло и вновь обратилось в ничто или почти в ничто.
В общем, ещё один образ. Или же взгляд на мир как на общность различных явлений, носящую, хотя и, разумеется, не языковой, но очень красноречивый числовой характер, – общность и красоту, которые проявляются, например, в том, что в числах Фибоначчи предметно формулируются