Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В один прекрасный день осенью 1924 года Гурджиев собрал всех обитателей шато и сделал короткое объявление. Он сообщил собравшимся, что ликвидирует институт и что отные никто не должен называть это место институтом. Имение должно отныне называться просто шато Приер, это его дом, в который он намерен приглашать только его личных гостей. “Всю жизнь я жил для других, – закончил свое сообщение Гурджиев, – отныне я буду жить для себя”. Ученикам был дан двухдневный срок для того, чтобы покинуть шато. Многие стали послушно собираться. Вскоре из имения уехало большинство русских, которые жили там фактически на содержании Гурджиева и которым теперь пришлось самостоятельно устраиваться в Париже.
Между тем известие об автомобильной аварии разнеслось по кругам последователей Гурджиева в Англии, Франции и Америке. Успенский воспринял эту новость как личную трагедию и катастрофу. Вместе с Муравьевым он ездил на перекресток, где случилась авария, и долго молча стоял возле дерева, о которое разбилась машина Гурджиева. В разговоре с Муравьевым он связывал аварию с отсутствием в Гурджиеве цельности, с его расколотостью, двоичностью. Под конец он вообще отказался обсуждать этот вопрос как слишком болезненный и личный. Казалось, он расценивал катастрофу, постигшую Гурджиева, как наказание за его вызов, брошенный небу. Не Гурджиев ли утверждал, что “четвертый путь” идет “против природы и против Бога”? Вслед за Успенским его верные лондонские ученики увидели это событие как свидетельство правильности разрыва их учителя с “загрязненным источником”. Вслед за Успенским они повторяли, что Гурджиев изменился и изменил себе – и налицо результат.
Однако главный вопрос, волновавший всех, – и в том числе обитателей шато Приера, – был связан с противоречием между автомобильной аварией, постигшей Гурджиева, и его учением. Ведь, согласно учению, обычный человек живет по закону случая, и путь к освобождению от этого закона лежит в “работе над собой” при помощи сил, которые находятся “вне жизни”, во “внутреннем круге человечества”, к которому, по общему убеждению, должен был принадлежать Гурджиев. “Теория случайности очень проста, – писал Успенский в “Четвертом пути”. – Случайности происходят, когда место пустое. Если место занято, они не могут происходить. Занято чем? Занято сознательным действием”. Итак, человек, который взялся освободить других от действия закона случайности, сам стал жертвой несчастного случая. Согласовать это противоречие было нелегко. Наиболее простой ответ на возникший вопрос состоял в предположении, что Гурджиев знал о предстоящей катастрофе и сознательно пошел на нее. Не случайно он отослал мадам де Гартман поездом, а сам поехал в Фонтенбло на машине, и недаром он передал ей перед самой катастрофой право распоряжаться его делами и имением. Очевидно, он знал, что должно было с ним произойти.
Это предположение имело и другую сторону: некоторые ученики начали подозревать Гурджиева в том, что он все подстроил и что никакой болезни не было, а была симуляция аварии и болезни с самого начала. Другие считали, что это был экзамен, устроенный Гурджиевым для всех тех, кто считал себя связанным с его идеями и работой: Гурджиев, дескать, хотел проверить, как они поведут себя в экстремальной ситуации. Так или иначе, преобладало мнение, что авария была продумана и инсценирована Гурджиевым. Многие припомнили, что, когда Гурджиева нашли на обочине шоссе, голова его удобно покоилась на подушке автомобильного сидения. Было замечено, что никаких серьезных повреждений у Гурджиева не было, а царапины на голове, руках и ногах, будучи волевым человеком, он мог нанести себе сам для убедительности задуманной им инсценировки. Его лечили знакомые ему русские врачи, с которыми он легко мог договориться, а ухаживали за ним его близкие ученики и его жена, которые также не стали бы его разоблачать перед остальными. Были и другие факты, которые убеждали подозрительных в том, что все это могло быть инсценировкой и что “хитрый человек” “четвертого пути” провел операцию по ликвидации Института гармонического развития человека по заранее продуманному плану. Теперь, освободившись от дорогостоящего, громоздкого и утомительного института, Гурджиев, больше всего на свете не любивший рутины и повторений, мог начать создавать новую и не столь обременительную для него обстановку на других основаниях.
Однако у нас нет достаточных оснований для того, чтобы остановиться на одной из множества версий этой аварии. Автомобильная авария вполне могла быть настоящей, и долгое и мучительное выздоровление Гурджиева – непритворным. Вообще подход этой книги к истолкованию событий, связанных с Гурджиевым, уже был определен как основанный на доверии к прямым свидетельствам самого Гурджиева. Однако картина события оказалась бы неполной, если бы мы проигнорировали основные оттенки отражения этого переломного в нашей истории эпизода, как они проявились в окружающем пространстве.
Жизнь в Приере после автомобильной аварии
В шато Приере началась новая жизнь. Число обитателей имения резко сократилось. Сошел на нет и поток людей из Америки и Англии, осаждавших шато в прежние годы. Избавившись от нахлебников, Гурджиев тщательно отбирал тех, кому разрешалось оставаться в шато. Среди тех, кому позволено было остаться, был Джин Тумер. Списавшийся с ним Ораж спешил из Америки во Францию за инструкциями. Неизвестно, получил ли он в Фонтенбло какие-либо указания, однако скоро уехал назад и вплоть до нового гурджиевского визита по другую сторону океана в 1929 году стал вести в Америке самостоятельную работу, регулярно посылая Гурджиеву круглые суммы – пожертвования от американских групп.
Между тем в самом шато опробовался новый сценарий. Работы в имении практически прекратились. “Движения” и танцы также сошли постепенно на нет и были возрождены лишь через год усилиями мадам де Зальцман, которая обучала племянников и племяниц Гурджиева, не выказывающих к ним никакого интереса. Теперь Гурджиев утверждал себя в новой роли писателя и делал это с присущей ему основательностью. Он проводил много времени в постели, диктуя или делая беспорядочные записи на смеси русского и армянского языков. Иногда он писал в парке или в кафе в Фонтенбло. Вечерами читались вслух написанные куски. В 1920–1930-е годы Гурджиев был “писателем”, как раньше он был “профессором оккультизма” и “учителем танцев”. Гурджиевские планы на будущее были неясны: иногда он говорил о поездке в Египет, иногда – о возрождении института.
В течение 1925 и 1926 годов скончались и были похоронены мать, а потом жена Гурджиева мадам Островская, в облике которой многие находили черты благородства и достоинства. После кончины жены Гурджиев заперся у себя в комнате на двое суток и вышел оттуда лишь затем, чтобы встретить епископа,