Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кажется, тогда же она вспоминала, как они с Ахматовой, одновременно болевшие туберкулезом, тоже ранней весной были отправлены мужьями в Царское Село и “валялись”, укутанные в одеяла, целыми днями на террасе в ожидании Пунина и Мандельштама. Несмотря на болезнь и творившееся вокруг, это были дни незабываемого счастья.
Южанка (все-таки из Киева), в молодости большая любительница Крыма, она теперь всё больше ценила среднерусскую природу. Ей нравилась Таруса, где они жили, снимая дом, с братом и его женой, кажется, не один сезон. Потом была Верея – та же скромная чарующая красота окрестностей, да и сам городок в те годы был хорош.
Однажды с приятельницей мы приехали в Верею их проведать. Решив не затруднять хозяев, зашли в первое попавшееся местное кафе. Оно оказалось заполненным множеством подгулявших мужиков. Нам объяснили, что празднуется День лесоруба.
Не успели мы сесть за столик, как увидели, что к нам направляется не очень трезвой походкой, но с самыми галантными намерениями средних лет “товарищ”, держа под мышкой журнал “Новый мир”. Позднее оказалось, что это не было деталью “реквизита”: он его читал! Когда он спросил, к кому мы приехали, мы назвали только адрес. “А, – воскликнул он, – к самому Мандельштампу!” Мы так и покатились, поняв, что в Верее за “Мандельштампа” держат Евгения Яковлевича. Последующий разговор это подтвердил. С негодованием постукивая пальцами по журналу, наш собеседник сказал: “И как же Маяковский мог так грубо обойтись с таким милым старичком?”
Оказывается, в опубликованных в этом номере “Нового мира” воспоминаниях В. Катаева он прочел про встречу Маяковского с Мандельштамом в Елисеевском магазине. Свои симпатии он целиком адресовал мнимому Мандельштампу. Эта абсурдная путаница в голове “аборигена” была встречена Н. Я. и Е. Я. веселым хохотом. Н. Я. была очень довольна: “«Мандельштамп» пошел в народ”.
Надо сказать, слово “народ” не было для Н. Я. пустым звуком. Трагическая судьба русского народа, прежде всего крестьянства, не раз была одной из тем наших разговоров. Она рассказывала, как еще в начале 1930-х годов они с Мандельштамом с ужасом наблюдали последствия сталинского экперимента над крестьянством: толпы голодающих с Украины, насильственную депортацию так называемых кулаков в Сибирь, разорение векового уклада народной жизни и т. д. Известно, что Мандельштам одним из первых бесстрашно откликнулся на эту трагедию в своем творчестве. Н. Я. никогда не забывала событий тех лет, да и о последующем разорении деревни знала не понаслышке. Провинция, где она прожила многие годы, была ближе Москвы к происходящему. Мне тоже было что ей рассказать, так как наша семья обычно проводила лето где-нибудь в деревенской глуши, а в начале 1970-х мы купили дом в деревне под Калязином. Мои наблюдения над подробностями окончательного умирания деревни вызывали у нее неподдельный интерес.
Подтверждением этого был следующий эпизод. Как-то она мне позвонила и сказала, что читает “гениальную” книгу, которую хочет обязательно мне дать. Как оказалось, речь шла о повести Василия Белова “Привычное дело”. Это был единственный случай за все годы нашего знакомства, когда я услышала от нее определение “гениальная” по поводу современной литературы. Ее оценка книги автора, которого я даже не знала, меня поразила. Когда Н. Я. вручала мне сборник Белова, она сказала, что наконец-то русская литература в лице Белова выполнила свой долг перед крестьянством, талантливо поведав о его трагедии в советской России. (Конечно, это мой пересказ ее слов.) Потому и не скупилась на похвалы бескомпромиссной правде беловского повествования.
Вернусь еще к рассказу о любимых приятельницах Н. Я.
Не буду здесь повторять уже многое известное о замечательной женщине – Наталии Евгеньевне Штемпель, Воронежском друге Мандельштамов, адресате его изумительных стихов. Н. Я. ее нежно и преданно любила, и она отвечала ей тем же. Это были совершенно особые отношения, навечно скрепленные памятью о Мандельштаме. Обе они сами об этом подробно рассказали в своих воспоминаниях.
Хочу, однако, добавить к нескольким строкам в воспоминаниях ее друга А. И. Немировского о чуде, случившемся с Н. Е. в детстве, слышанный мною ее более подробный рассказ об этом событии.
Однажды незадолго до кончины Н. Я. мы сидели с Наташей (так она просила меня ее называть) на кухне вдвоем. Н. Я. дремала в своей комнате. Разговор зашел об удивлявшей Наташу религиозности Н. Я. На мой вопрос о ее отношении к вере она ответила, что совсем нерелигиозна, хотя, добавила она, “со мной было чудо”. Я упросила ее о нем рассказать.
Я запомнила этот поразительный рассказ во всех деталях, так как позднее она по моей просьбе подробно описала это событие запомнившимся мне по-детски старательным почерком в школьной тетрадке, полученной мною уже после кончины Н. Я. К сожалению, я не смогла вовремя отправить эту тетрадь в архив Мандельштама, и она была изъята у меня при обыске по делу одного моего приятеля в 1985 году[635].
Вот ее рассказ. Она в детстве была больна костным туберкулезом тазобедренного сустава. Процесс принял угрожающий ее жизни характер, так как в области бедра образовалась открытая гнойная рана, вызвавшая высокую температуру. Она уже не вставала с кровати, врачи были бессильны ей помочь. Ей было двенадцать или тринадцать лет. Как-то к вечеру к ней зашла школьная подруга прямо из храма, где хранилась чудотворная икона Митрофания Воронежского. Выслушав рассказ девочки об иконе, Наташа, воспитанная интеллигентной и совсем нерелигиозной мамой-учительницей, вдруг почувствовала непреодолимое желание увидеть эту икону. На ее горячие просьбы отвезти ее в церковь мама пришла в негодование. Тем более была зима, вечер, а она с температурой, да еще лежачая. “Как мы тебя отвезем?” – вопрошала мама.
Неожиданно к ним зашел дядя Наташи, который был главой их семьи, так как ее отец давно ушел из семьи. Как и мама Наташи, дядя был неверующим. Но, подумав, вдруг сказал: “Надо отвезти”. Ее завернули в шубы и положили в сани. Когда ее внесли в церковь, дядя поставил ее перед аналоем, на котором лежала икона св. Ми трофания. И, как она мне сказала, ее внезапно охватило состояние необыкновенного блаженства, такого блаженства, которое невозможно описать словами и какого она больше никогда не испытывала. Через несколько дней ее рана, к вящему удивлению врачей, начала заживать, а вскоре и самый туберкулезный процесс прекратился. “Вот такое было чудо”, – как-то спокойно сказала Наташа.
Я впервые видела чудодейственно исцеленного человека, причем человека, который не был подвержен никаким религиозным самовнушениям и мистическим фантазиям. “И после этого вы не стали верующей?”
“Не стала”, – ответила Наташа.
“Ну что ж, – подумала я тогда про себя, – она сама стала чудом – женщиной редчайшей чистоты, любви и сострадания. И ведь стихи Мандельштама обращены к ней, как к ниспосланному ему чуду”.
Были еще у Н. Я. и другие дорогие подруги, уже ушедшие из жизни, но бывшие для нее далеко не случайными привязанностями.