Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь же она по возможности избегала предаваться развернутым устным воспоминаниям, отделываясь обычно двумя-тремя фразами. Помню, что как-то при мне к ней пришел юный Саша Парнис с разными вопросами о школе Александры Экстер. Но как он ни бился, она только отмахивалась рукой от его вопросов. Было прямо-таки жалко видеть, как его исследовательский энтузиазм натолкнулся на ее полное безразличие к своему прошлому.
5
Ее молодая жизнь давно прошла и казалась чьей-то чужой. “Не может быть, что это была я”, – с таким ощущением она иногда всё же позволяла себе “поворошить” свое прошлое. При этом она руководствовалась выдвинутым ею афоризмом: “Молодость – это болезнь”. Да, теперь в старости я согласна, что только так многое в молодости можно хоть чем-то объяснить.
Как-то она рассказала, что “сошлась” с Мандельштамом, появившимся в Киеве, в тот же день, когда состоялось их знакомство. Удивляясь себе, она вспоминала, что в духе тех “революционных” времен, перевернувших “устои”, она, как и многие ее друзья, придерживалась весьма вольных нравов и особого значения близости с Мандельштамом не придала. Гражданская война их разлучила, и она, не слишком горюя, считала, что навсегда. Но когда он ее нашел, чтобы назвать женой, она, ни минуты не колеблясь, приняла свою судьбу.
Кажется, она об этом писала в одной из своих книг. Теперь рассказ звучал как-то отчужденно, как о ком-то другом.
В таком же тоне прозвучал ее ответ на мой вопрос, кто был этот “Т.”, который пришел за ней и ее чемоданом, когда она решила оставить Мандельштама, “доставшего” ее своей влюбленностью в Ольгу Ваксель. “Татлин”, – сказала она с полным безразличием.
Я так и подпрыгнула. Татлин, лучший из лучших художников авангарда, был моим кумиром. Я пыталась выведать, каким он был, чем покорил. Но она поставила точку на моих придыханиях, заявив, что он был “идиот”. Меня это очень огорчило. Хотя действительно, по сравнению с Мандельштамом, любой мог оказаться “идиотом”.
Однажды Н. Я., в минуту откровенности, поведала мне, что их интимное партнерство строилось на том, что он “любил внезапно нападать”, а она – “оказывать сопротивление”. Я пишу об этой интимной подробности только потому, что, как мне кажется, подобный характер любовной игры исключает необходимость в “третьем”, как нам пытается внушить некая мемуаристка.
Вообще я замечала, что у Н. Я. не было “священного” отношения к интимным секретам, как своим, так и чужим. Она могла прямо “в лоб” спросить: “У вас есть любовник?” Меня такая прямота крайне шокировала, как и ее попытки обсудить чьи-то личные отношения. Но в этом не было никакой “патологии”. Скорее – давняя привычка к неприятию всяческих табу, установленных обветшалой моралью.
Этим неприятием Н. Я. любила щегольнуть: “Лилю Брик я уважаю: она профессионал”. Или со смехом повторять “mot” одной своей подруги, которая на упреки в том, что “живет с друзьями своего мужа”, отвечала: “А что же, мне жить с его врагами?”
Разумеется, всё это говорилось с юмором, не на полном “серьезе”. Но моралистом она действительно не была. Например, романы своих знакомых она приветствовала как нечто жизнеутверждающее. Никогда не упускала случая “похвалить” Н. И. Столярову, которой приписывала мнимое обилие любовных связей, хотя сама, овдовев в тридцать семь лет, прожила долгую жизнь с дорогой тенью в чуждом мире. Таков был ее выбор. Другим она его не навязывала.
Однажды после телефонного разговора, при котором я присутствовала, она мне “пожаловалась” на М. В. Юдину, донимавшую ее требованиями повлиять на Наташу Светлову “отказаться” от Солженицына, которому первая жена не давала развод, хотя у него была уже новая семья. Н. Я. категорически отказывалась поддержать обвинительный пафос М. В. Юдиной, ссылавшейся на христианский догмат о нерасторжимости брака. Ей подобный аргумент казался просто смешным и никак не оправдывал какое бы то ни было вмешательство в сложную семейную ситуацию.
Но когда кто-нибудь из ее посетителей и даже друзей оставлял жену ради более молодой партнерши, она твердо вставала на сторону “пострадавшей”, решительно отказывая от дома “виноватому”, даже ей небезразличному. Так было не однажды на моей памяти (конечно, обойдусь без имен). Здесь срабатывала не только женская солидарность, но и ее убежденность в принципиальном различии между “блудом” и предательством. Не признавая “мораль”, Н. Я. всерьез и строго относилась к вопросам нравственности, в каком-то смысле противопоставляя эти понятия.
В этой связи вспоминается разговор, затеянный Н. Я. в весьма избранном обществе, о том, что такое русский интеллигент. Эталоном этого понятия она считала сельского учителя XIX века. На этот раз на ее кухне было довольно много народу. И каждому присутствующему она предлагала назвать хоть одного своего знакомого, соответствующего требованиям этого эталона. Задачка оказалась вовсе не простой. Помню, обсуждались кандидатуры М. К. Поливанова, его друга С. С. Хоружего, которым уж никак нельзя было отказать в интеллигентности.
Биргер предложил своего друга композитора Эдисона Денисова, что вызвало ее негодование: “Борька, вы не понимаете, мы говорим не о так называемой творческой интеллигенции, а совсем о другом”. Все предложенные “кандидаты” были ею отвергнуты. Н. Я. заявила, что интеллигентов, подобных российским сельским учителям, попросту больше не существует. Нельзя было с ней не согласиться.
Действительно, эталон “сельского учителя”, с его жертвенным самоотречением ради служения демократическим идеалам и народу, определявшим его нраственный кодекс, стал достоянием истории, когда интеллигенции была навязана роль “прослойки”, обслуживающей идеологию. И хотя описанный разговор происходил во времена начавшегося противостояния этой идеологии, извращенное понятие “русский интеллигент” продолжало оставаться всего лишь знаком профессиональной принадлежности. Потому Н. Я. и настаивала на том, что интеллигентность, в которой она отнюдь не отказывала присутствующим и их кандидатурам, и классический “русский интеллигент” – явления несопоставимых ценностных уровней. Блестящие умы и специалисты – да, таланты – да, но все с детства соприкасались так или иначе с советской действительностью и все оказывались фатально замкнутыми в кругу своих творческих или научных интересов. Так распорядилась история страны.
Между прочим, “советскость” Н. Я. замечала и в приемах диссидентов, хотя в целом диссидентскому движению сочувствовала, собирала деньги, а некоторым его представителям, например, Вере Лашковой, очень симпатизировала.
По моим впечатлениям, отношения Н. Я. с новыми людьми складывались довольно часто в “игровом режиме”, что определяло их ненадежность. Неудивительно, что они могли быстро изнашиваться, исчерпываться. Н. Я., как я замечала, могла ради какой-то даже благой цели распорядиться любым, как это было хотя бы со мной, или вообще прекратить знакомство по самому неожиданному поводу. А то и просто устав от кого-то, заскучав с кем-то. Я стала замечать, что на ее кухне происходит постоянная “текучка” персонажей. Одни появляются, другие исчезают.
Так было у Н. Я. с В. Т. Шаламовым, который, по ее инициативе познакомившись с ней, одно время, как я знала, довольно часто у нее бывал. Я как-то его у нее застала и почувствовала, что он недоволен вторжением “посторонней”: их общение было очень доверительным. Человека с такой биографией она не могла не уважать. Но довольно скоро они в пух и прах рассорились из-за А. И. Солженицына, к успеху которого, как сказала Н. Я., Шаламов “ревновал”, считая его славу якобы незаслуженной. Н. Я., очень высоко ценившая автора “Одного дня Ивана Денисовича” и “Архипелага ГУЛАГа”, вступила в споры, и отношения были прерваны. При этом она жалобно приговаривала: “За что Шаламов отлучил меня от ложа и стола?”