Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Николай Алексеевич Клюев приходил к нам несколько раз, они сильно спорили с Кирилловым о путях революции и крестьянстве…»
Первое, что здесь обращает на себя внимание — Клюев пришёл к Кириллову сам. Он уже был знаком с его поэзией, и можно безошибочно утверждать, что его захватили ликующие строки Кириллова, посвящённые революционным матросам («Герои, скитальцы морей, альбатросы… Орлиное племя, матросы, матросы…»), которые сразу же отозвались в стихах «Медного Кита».
«Мой муж, — вспоминала Анна Кириллова, — очень ценил творчество Николая Клюева за его самобытность, знание старинных обычаев, редкий словарный лексикон и деревенскую революционность…» Может показаться, что она преувеличивает, и списать это преувеличение на время написания её коротеньких мемуаров — 1990 год… Но есть тому свидетельство самого Кириллова — отнюдь не мемуарное. В 1923 году, уже в иную эпоху, он написал стихотворение «Из дневника 18 г.», по которому трудно узнать Кириллова — «поджигателя Рафаэля» и «разрушителя музеев».
…Вот уже кем-кем, но затворником Клюева этих лет нельзя назвать совершенно. Он с радостью шёл навстречу революционной молодёжи, не то чтобы невзирая на все идеологические расхождения, а пытаясь воздействовать на неё в русле своей, «клюевской», религиозной, духовной революции — как он пытался воздействовать в возможном будущем на Ленина своим циклом, начертав тот образ, который Ленину должно было воспринять… С Кирилловым, неустойчивым, шатучим, швыряющимся от «палача красоты» до апологии пролетария, заявляющего — «Он с нами — лучезарный Пушкин, и Ломоносов, и Кольцов…», — разговор был, что называется, на короткой ноге… Кириллов же первым и услышал от Клюева только что написанные послания новому другу — послания, исполненные тревожного пророчества при виде духовного дикарства молодёжи, ринувшейся в революцию.
(А это — отклик на одну из статей в «Грядущем» — статью Ильи Садофьева, громившего напечатанные в таком же «пролетарском» журнале «Пламя» поэму Александра Грина и рассказ Владимира Воинова. Герой рассказа — старик, ожидая прихода «белых», записывает по ночам фамилии «красных» для будущей мести. В диаметрально противоположной ситуации поступает, соответственно, наоборот.
«О, сколько теперь этих „хихикающих“, „на случай“ записавших „беленьких“, вломилось в приоткрытые двери пролетарских святынь!»
Автор статьи усматривал опасность в «переметнувшихся». Клюеву же очевидна опасность для культуры — рабочей ли, крестьянской ли; для него сами эти разграничения были неприемлемы, — исходящая от самих «пролетариев», во всяком случае тех из них, кто громче других называл себя таковыми.)
Пророчествуя, что «цвести над Русью новою будут гречневые гении», — Клюев не только увещевал своего безоглядного в революционной лихости нового друга, указывая путь от бездушного железа — «к неоплаканному, родному», от бумажного слова — к животному, духосозидательному, но словно брал его в тёплые объятия и разворачивал лицом к тому миру, откуда Кириллов вышел. Звук самого его имени переозвучивал заново для него Николай.
«Поэзия, друг, не окурок, не Марат, разыгранный понаслышке…» На поверхности здесь вроде бы — отклик на совершенно ничтожную пьесу некоего Николая Николаева (под псевдонимом «Антон Амнуэль») «Марат», напечатанную в пролеткультовском журнале «Грядущее» в том же номере, где и клюевский «Красный конь»… Но амнуэлевский «Марат» появился позже. А клюевский «Марат, разыгранный понаслышке» — это страшное ощущение очевидной связи происходящего в Петрограде 1918-го с Парижем 1793-го…
А Кириллов — русский город в Вологодской губернии — в это же время накрепко связан был в сознании Клюева с расстрелом священнослужителей — отца Варсонофия, пресвитера Иоанна Иванова, игуменьи Серафимы и нескольких мирян. О казнях служителей церкви, тем паче служителей храмов Русского Севера, он не мог не слышать.
Как не мог и не знать о чисто робеспьеровско-маратовском кличе Зиновьева, оглашённом в газете «Северная коммуна»: «Мы должны увлечь за собой девяносто миллионов из ста, населяющих Советскую Россию. С остальными нельзя говорить — их надо уничтожить». (А ещё через год с небольшим этот же большевик напишет знаменитые слова, потом приписанные другому историческому персонажу: «Обстановка часто заставляет прибегать к тому, чтобы действительно производить массовые аресты, и случается, что люди сидят без допроса часто невинные. Да, лес рубят, щепки летят; никакого другого средства тут не придумаешь».)
…А стихотворение «Мы ржаные, толоконные…» появилось в другом «пролетарском» журнале — «Пламя», органе Петроградского совета рабочих и красноармейских депутатов, где печатались статьи с характерными для того времени заголовками «Христос-социалист», «Илья Муромец — революционер». Появилось, правда, лишь в части тиража. Из другой части эта «антипролетарская крамола» была решительно изъята.