Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он не мог мне сказать точно, где уже побывал; если я правильно понял, он, как и я тогда, шёл путём паломников, только ему не встретилась Чёртова Аннели, которая помогла бы ему. И он повернул назад, но не от голода, а оттого, что сильно болел нос, уже невыносимо. Назад в Айнзидельн он не хотел ни в коем случае, но вспомнил, что я ему рассказывал о Полубородом: мол, он лечит лучше, чем какой-нибудь учёный лекарь, а главное – он ко всем людям относится одинаково, будь то богатый или бедный, с целым носом или только с его половиной. Там, где он пришёл к своему решению, никто не знал название нашей деревни, и прошло несколько дней, прежде чем ему подсказали направление, и путь оказался дольше, чем он предполагал. По дороге он ничего не находил себе поесть. В словах Хубертус разбирался куда лучше, чем в предметах, и ещё никогда не слышал, что голод можно прогнать, если жевать сосновую кору; он всегда был избалованным ребёнком и учился не тому, чему надо. Из какого дерева изготовить временное убежище в пустыне, он мог бы сказать на латыни, но как построить себе укрытие от холода, он не имел представления. Пока он, наконец, не добрался до нас, он чуть не погиб от голода и холода, и если бы не Полубородый, у меня со старым Лауренцем скоро была бы работа. Я спросил Хубертуса, куда он хочет двинуться, когда снова встанет на ноги, и он не знал ответа, по крайней мере разумного. Он хотел бы стать отшельником, сказал он, тогда по крайней мере никому не придётся сносить его вид. Сколько я его знаю, это была его первая попытка пошутить.
Шестьдесят первая глава, в которой кто-то не может умереть
Эта история с монастырскими волами была только началом. Теперь у нас отняли ещё кое-что, вообще самое ценное. Чтобы получить это назад, я бы добровольно впрягся в плуг, хотя борозда получилась бы не глубже, чем на мизинец, и пшеница бы там не выросла. И это был бы ещё хороший обмен, без пшеницы, может, и умрёшь с голоду, но на небо всё же попадёшь, даже ещё легче, чем прежде, господин капеллан часто проповедовал нам, что наш Спаситель собственными руками открывает ворота в рай бедным и голодным. Впускает он и раскаявшихся грешников, но только после исповеди. Без этого таинства умерший попадает не на небо, он будет исторгнут в крайнюю тьму. Я этого боюсь, хотя ещё молодой и, может быть, доживу до времён, когда это изменится. Но если человек старый и уже слышит звон смертного колокола, то он получит самое страшное наказание, какое только можно представить.
Об этом не извещалось торжественно и громогласно, но было уже скреплено печатью, когда мы об этом узнали. А дело было так: люди в деревне решили, чтобы Гени пошёл к Айхенбергеру и убедил его всё-таки выделить своих лошадей для пахоты, ведь в конце концов Гени научился в Швице, как улаживать такие дела. Гени не хотелось это делать, но и нет сказать он тоже не мог. Сам я не верил, что Айхенбергера можно уговорить; я многое могу ждать от Гени, но богатые люди не такие, как все, наша мать всегда говорила, что скорее верблюд пролезет в игольное ушко.
Гени потом мне рассказал, как всё прошло. Он продумал всё, что должен сказать старому Айхенбергеру, мол, когда горит дом или тонет корабль, нельзя думать только о себе, христиане должны помогать друг другу и всё такое, но Айхенбергер даже не дал ему слова сказать, а тут же принялся ругаться, мол, все в деревне одобрили нападение на монастырь, значит, должны теперь принять и последствия, он сам был единственным, кто с самого начала был против, и он всегда говорил, что не надо дразнить людей, находящихся под покровительством Габсбургов, и теперь, когда монастырские со своей стороны взялись за оружие, а их оружие как раз Писание, он не видит причин, почему именно он должен изображать из себя доброго самаритянина и при помощи имущества, нажитого своим горбом, вытаскивать горячие головы из сортирной дыры, куда они нырнули добровольно. Гени его не перебил ни словом, это было, он сказал, всё равно что удерживать бурный ручей дырявым ситом или оттаскивать быка за хвост от течной коровы. Айхенбергер распалялся всё больше, даже охрип от крика и побагровел лицом и вдруг схватился обеими руками себе за горло, упал на пол и засучил ногами. Гени попытался его поднять, но Айхенбергер был как мешок муки, сказал он, совсем без воли, и Гени смог только перевернуть его на бок, чтобы он не захлебнулся собственной слюной. Потом он велел сбегать за Полубородым, и тот сразу пришёл, но не смог ничего сделать; если, мол, костлявая уже схватила человека за шиворот, его уже не вырвешь, против этого и у больших учёных нет чудодейственного средства. Его, мол, хватил удар, Полубородый уже не раз сталкивался с такими случаями, и никто не выжил. Сколько это продлится до смерти, нельзя сказать, иногда несколько часов, а один пациент пролежал в таком состоянии неделю. Большой Бальц потом поднял Айхенбергера с пола, для него это было не тяжело, всё равно что для нас поднять ребёнка, и переложил его на соломенный тюфяк, а тюфяк у такого человека лежит не просто на полу, а на специальном помосте, да ещё и в отдельной комнате. И Айхенбергер теперь выглядит перекошенным, он не может нормально говорить, половиной рта, как будто другая половина уже умерла. Отдельные слова он всё же из себя выжал, и если он их правильно составил, то получилось, чего он хотел: пастора, который исповедал бы его и причастил.
Всё это я узнал потом. А когда это произошло, я видел лишь младшего Айхенбергера,