Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…На православную дорогу
Я вышел: мил мне божий свет!
Прими ж привет, страна родная,
Моя прекрасная, святая,
Глубокий, полный мой привет!
Отныне вся моя судьбина
Тебе! Люби же и ласкай
И береги меня, как сына,
А как раба не угнетай!
В этом послании звучит оттенок, что сама страна – Россия в целом – «святая», а Москва этой святости сколько-то лишена, за счет суеты. (Что сколько-то перекликается с Пушкинским «Петербург прихожая, Москва девичья, деревня же наш кабинет»; так в «Романе в письмах»; в письме к Плетневу Пушкин излагает эту мысль чуть иначе, «Петербург – прихожая, Москва – гостиная, деревня есть наш кабинет», что сути не меняет, и даже заостряет мысль о том, что лишь вне столиц можно обрести «Приют спокойствия, трудов и вдохновенья».) Потом этот оттенок снимается. В написанном уже после посиделки с Пушкиным втором послании Денису Давыдову «святой» в полном смысле становится и Москва. От Гоголя мы знаем, какое глубокое впечатление именно эти строки произвели на Пушкина:
«Живо помню восторг его [Пушкина] в то время, когда прочитал он стихотворепние Языкова к Давыдову, напечатанное в журнале. В первый раз увидел я тогда слезы на лице Пушкина (Пушкин никогда не плакал; он сам о себе сказал в послании к Овидию: «Суровый славянин, я слез не проливал, но понимаю их»). Я помню те строфы, которые произвели у него слезы: первая, где поэт, обращаясь к России, которая была уже признана бессильною и немощною, взывает так:
Чу! труба продребезжала!
Русь! тебе надменный зов!
Вспомяни ж, как ты встречала
Все нашествия врагов!
Созови от стран далеких
Ты своих богатырей,
Со степей, с равнин широких,
С рек великих, с гор высоких,
От осьми твоих морей.
И потом строфа, где описывается неслыханное самопожертвование – предать огню собственную столицу со всем, что ни есть в ней священного для всей земли:
Пламень в небо упирая,
Лют пожар Москвы ревет.
Златоглавая, святая,
Ты ли гибнешь? Русь, вперед!
Громче буря истребленья!
Крепче смелый ей отпор!
Это жертвенник спасенья,
Это пламя очищенья,
Это фениксов костер!
У кого не брызнут слезы после таких строф?»
Можно лишь согласиться с Гоголем.
И другие строфы второго послания Денису Давыдову дивно хороши. Но мы возвращаемся к точному – и неоспоримому – наблюдение Федотова, что устойчивое выражение «Святая Русь» проникает в «культурную», «цивилизованную», «авторскую» литературу лишь в девятнадцатом веке «под очевидным влиянием духовного народного стиха» – и на страницах Языкова мы встречаем это выражение чуть ли не впервые; во всяком случае, Языков относится к числу первопроходцев.
Когда же Языков просит «прекрасную, святую» родную страну «…Люби же и ласкай И береги меня как сына, А как раба не угнетай!», то в этом сочетании «раб» прирастает совсем иным смыслом, нежели в прежних стихах. Вспомним хоть одну из ранних Элегий:
Свободы гордой вдохновенье!
Тебя не слушает народ:
Оно молчит, святое мщенье,
И на царя не восстает.
* * *
Я видел рабскую Россию:
Перед святыней алтаря,
Гремя цепьми, склонивши выю,
Она молилась за царя.
Здесь сразу очевидны несколько вещей: а) рабство понимается как состояние чисто политическое; б) разговор о рабстве неотделим от призыва ко мщению – и вообще «мщение» очень характерно для раннего, и не очень раннего, Языкова, вспомним, что из всех псалмов Языков выбирает для переложения псалом 136, где как раз о мщении речь идет:
…Блажен, кто смелою десницей
Оковы плена сокрушит,
Кто плач Израиля сторицей
На притеснителях отмстит!
Кто в дом тирана меч и пламень
И смерть ужасную внесет!
И с ярким хохотом о камень
Его младенцев разобьет!
– и можно сколько угодно говорить о том, что истинный смысл псалма – духовный, что человек должен разбить о камень свои грехи, разбить бесов, в нем поселившихся, пока они еще «во младенчестве» и не выросли настолько, что с ними уже нельзя будет справиться: всем очевидно, что Языков совсем другое имеет в виду; в) и как раз мщение у него – «святое», характерное для Языкова того времени применение слова «святой», которое не то, что не соответствует смыслу этого слова в его поздней поэзии, начиная с примеров, которые мы привели, но бывает и прямо противоположно ему; с противоположным смыслом, вкладываемым в одни и те же слова, можно встретиться часто, и столь же часто это людей путает. (Простой пример: когда Герцен называет Белинского одержимым, то пишет об этом с гордостью и похвалой, что Белинский был одержим одной высокой мыслью, одной идеей, а вовсе не имея в виду, что Белинским бесы овладели, и тот, кто на основе этого слова возьмется доказывать, что Герцен все-таки осуждал Белинского, впадет в такую же ошибку, как и тот, кто возьмется утверждать, что слово «святой» у Языкова во все периоды его жизни и поэзии надо понимать одинаково, раз уж один и тот же человек это слово писал.)
В строках послания к Вульфу мы