Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И не в этих ли истоках следует искать причины особой нелюбви и придирчивости Николая I к славянофильству – того, о чем многие годы предпочитали не говорить (мол, Николай только революционеров ненавидел, а славянофилы, охранительное движение, составляли верную опору трона) – но ведь было это, было? И, может, в первую очередь не политические мотивы, вроде того, что призыв к объединению всех славян под защитным крылом России означал неизбежность конфликта с ближайшими союзниками, Пруссией и Австро-Венгрией, что для Николая было неприемлемо, и другие подобные соображения бесили императора, а четко обозначенный в духовных стихах приоритет власти совести над светской властью и почерпнутый славянофилами оттуда? «Белый царь» настолько миропомазанник Божий, насколько он высший глава и защитник христианского мира, а иначе
Я не верую к сатане и ко дьяволу
И ко тебе, царище самодержавнище, —
и это неверие тем более страшно для власти, что оно, при всей тихости, скромности и молчаливости, очень «упертое». Не будет оно проявляться ни в выходе на Сенатскую площадь, ни в бросании бомб, ни в бунтовской пропаганде, оно будет проявляться в тихой молитве, неприметной, но постоянной, и отвергающей любое «иосифлянство», любую сделку с совестью. Капля камень точит. Революционера можно сломать, а порой можно и договориться с ним на одном с ним языке (вся подоплека истории о том, как Николай распорядился выпустить из тюрьмы Бакунина, и достаточное количество других примеров), а человека, который и на смерть пойдет, лишь бы не отречься от тихой личной молитвы, сломать нельзя. Этим как нельзя лучше объясняется ярость Николая из-за статьи «Девятнадцатый век» Ивана Киреевского. Конечно, не было в этой статье ни призывов к революции, к ограничивающей самодержавие конституции и тому подобного – но звериным нюхом самосохранения император уловил интонацию автора: там, где государственное встает над совестью, где торжествует Кривда ради прочности власти – там уже область сатанинско-дьявольского, там «Белый царь» перестает быть «Белым царем», и можно только тихо молиться о его вразумлении. А если вся страна начнет такую «тихую забастовку совести»? Это будет многократно страшнее группы – или целого общества – заговорщиков, которые, что бы ни натворили, все равно «страшно далеки от народа»…
Заметим, что здесь славянофилы (пусть не все, но уж такие, как Хомяков и Погодин точно – и, как ни странно, Языков) очень во многом совпадают с Чаадаевым, с его мыслью, что вина России была не в том, что она тридцать лет терпела зверства Ивана Грозного, а в том, что произошло «отречение» страны в целом от христианства, каждый был сам за себя, думая только о том, как бы спасти собственную шкуру, и не было всенародной, тихой, но постоянной, непрерывной молитвы о вразумлении царя, были подвиги отдельных людей – таких как святитель Филипп. Этими подвигами – поскольку достаточное количество праведников все-таки набралось – Русь была спасена для будущего, но ей еще долго искупать вину своего «отречения».
Будем держать это в уме, потому что без этого момента не обойдешься в дальнейшем разговоре о том, что, по общему мнению, в поэзии позднего Языкова исчезли «вольнолюбивые мотивы». Они не исчезли, они преобразовались. А пока продолжим о главном.
Федотов говорит о том, что из борьбы и слияния противоположностей, из «дуализма», должно возникать равновесие, и любое нарушение этого равновесия ведет к искажениям понимания, к «порче». Мы видели, что в лучших образцах славянофильской мысли – у Ивана Киреевского и Хомякова – это равновесие есть: когда они говорят о равновесии между верой и делом, что одно неполноценно без другого. У многих других это равновесие и впрямь бывает нарушенным.
Нарушается оно и у Языкова… И здесь, как ни странно, можно было бы сказать: Слава Богу! Природа художественного творчества такова, что без нарушений равновесия, которые требуют выравнивания – причем в новом качестве, старые методы возвращения к равновесию не сгодятся – без взлетов и падений, без внутреннего ощущения, что надо восстановить гармонию, путного почти никогда не выходит.
С Языковым остаются и укоренившиеся с детства и юности представления о «высокой» поэзии, и следы рылеевского «наставничества», и влияние нового наставника Хомякова, и манкость «силы», причем упоение «Святой Русью» он подхватывает одним из первых (почти буквально воспринимая слияние в народной поэзии Святой Руси и Церкви, христианства в целом) – причем подхватывает так, что оно становится для него заменой (замещением) «Меченосца Арана» и «силы» ливонской. И вместе с тем, через народные духовные стихи начинают просачиваться в его поэзию, чуть ли не незаметно для него самого, другие мотивы, те «опыты действительности», которые ведут к «большей существенности» – причем приток свежей крови происходит совсем не в сказках, которым он отдает основные силы и на которые главную ставку делает.
Конечно, может просто возраст сказываться, ведь Языков уже за тридцатник переваливает, входит в пору новой зрелости, и постоянное повторение юношеских мотивов уже «не катит», тесно в них, словно в детском кафтанчике, сам накопленный жизненный опыт требует осмысления и переосмысления. Всему свое время. Как сказал современник Пушкина и Языкова Николозо Бараташвили (в переводе Пастернака):
…Как резонерство раннее ребенка,
Уродлив молодящийся старик.
Все так, и многие перемены в поэзии Языков объяснимы естественным движением поэта «путем всея земли». Но и во вполне возрастной естественности движения и развития настолько прослеживаются следы погружения в стихию народной духовной поэзии (подчеркнем еще раз: мы говорим именно об этих следах, потому что ими никто никогда не занимался; другие влияния на Языкова изучались достаточно), что без этого погружения мы бы имели какого-то иного поэта – может быть, не худшего, но иного, и, наверно, с иной судьбой.
В редких стихах, написанных с середины 1833 по 1838 годы, намечается много подспудных изменений, которые во всей яви и полноте проявятся в последующие годы, во время необычайного предсмертного взлета его поэзии. Эти изменения нужно вылавливать по крупицам – и можно разными путями пойти. Можно, например, начать с вещей чисто формальных, которые сами по себе достаточно показательны. Из формальных – нельзя не обратить внимание на то, что в эти годы эпитет «святая» по отношению к России (Руси) и ее древней столице Москве не просто