Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Речь, конечно, шла о Черткове, под злую и коварную власть которого Толстой попал якобы незадолго перед смертью, однако при внимательном и целенаправленном чтении – а это второе чтение было, надо признать, целенаправленным – беспощадно-откровенные, страстные записи толстовской жены давали основание полагать, что грузный – и телом и умом, простодушный Чертков был ипостасью поселившегося в доме призрака. Его, если угодно, приспешником. Стало быть, и там, в яснополянской усадьбе, имел место феномен Жильца, вот только у великих феномен сей проявляется мощно и бурно, сотрясая мир, который и поныне завороженно взирает на крестный путь из Ясной в Астапово, у простых же смертных довольствуется коммунальными рамками. Что ж, атом тоже, как известно, уподобляют звездным структурам, и это не унижает космос, отнюдь…
«С ужасом присматриваюсь к нему», – записывает Софья Андреевна, не подозревая, что вовсе не ко Льву Николаевичу присматривается она, к другому («злое чуждое лицо. Он неузнаваем!») – да, к другому, коему хозяин яснополянской усадьбы уступает мало-помалу законное свое место. «Лев Николаевич наполовину ушел от нас».
Прежде К-ов делился с женой прочитанным, а здесь хоть бы словечком обмолвился, когда же сама спросила, что, дескать, за книга у него, буркнул в ответ что-то нечленораздельное и поспешил уединиться. От кого бежал он? От жены? Или, может быть, от Жильца, которого сам обнаружить не мог, но о вкрадчивом присутствии которого догадывался по ее поведению? То есть отраженно видел: в глазах супруги, которая, почувствовав неладное, быстро отводила взгляд, так что хорошенько не успевал рассмотреть, по увядшему лицу ее со следами бессонницы – неясная тень вдруг мелькала на нем, точно кто-то бесшумно проходил в отдалении (раз К-ов обернулся даже), по замедленной реакции на его слова, будто другого кого слушала, напряженно слушала и ревниво, а его – так, вполуха, и потом, спохватываясь, переспрашивала.
Это раздражало его. Упрямясь, не повторял сказанного, а однажды посоветовал сходить к ушнику. «Я отлично слышу!» – с обидой и даже, почудилось ему, с отчуждением, а в комнате холодком повеяло: тот, другой, подкрался, видать, совсем близко. Вся напряглась – можно представить себе, какие эмоции вызывал у нее этот субъект! – но то было напряжение не только неприязни, но и острого, звериного какого-то внимания. Должна же знать она, что за тип поселился инкогнито в их доме! Это не любопытство было, ни в коем случае, это был страх, причем страх не столько за себя, сколько за мужа, над которым, чуяла она, нависла неведомая и грозная опасность. Не за ней ведь охотятся, за ним, его место норовят занять – место живого еще человека. Вон как примеривается, актеришка! Вот с каким коварством, с каким сладострастием имитирует походку и мимику! Но женщину обманешь разве! Разве обведешь вокруг пальца ту, которая прожила с мужчиной без малого тридцать лет и теперь, что ж, должна безучастно наблюдать, как его, глупого, выживают из собственного дома? Правда, пока лишь из дома, не претендуя, к примеру, на хождение в клуб или по гостям. Это по-прежнему оставалось прерогативой мужа, которой он, впрочем, пользовался все реже и реже. Под разными предлогами отклонял приглашения, да и к себе редко кого звал, хотя в прежние времена обожал шумные застолья. Даже в театр, раньше столь любимый им, выбирался редко, почти не выбирал с я, когда же знакомый драматург или режиссер приглашали на премьеру, отправлял, ссылаясь на нездоровье, жену с дочерью. Жильцу потворствовал, который, понимала супруга, дает себе в ее отсутствие полную волю.
С тяжелым сердцем уходила из дому, а он как бы обещал смиренным своим видом, что все о’кей будет, никаких посторонних, однако, возвращаясь, обнаруживала всякий раз следы чужого хозяйничанья. То пластинка с концертом Шопена лежит не на месте, хотя зачем вдруг понадобился. Шопен немузыкальному ее супругу, то все перекопано в ящике со старыми фотографиями и старыми письмами, куда он отродясь не заглядывал. «Искал что-то?..» Тихо и мирно спросила, с желанием помочь – уж она-то, женщина, лучше знает, где что лежит, но ответ его был как сжатая пружина: «Ничего я не искал!»
Сердце ее нехорошо забилось. Не потому что обманывали, в их доме, знала она, не лгут, – а потому как раз, что говорили правду. Он действительно ничего не искал, но это он не искал, он… «Кто же тогда?» – произнесла она почти машинально, и тут, говоря словами Софьи Андреевны, из него «выскочил зверь: злоба засверкала в глазах, он начал говорить что-то резкое».
То была первая запись 1910 года – года, который сделает ее вдовой…
«Прости ради бога!» – пробормотал К-ов и медленно огляделся. Секретер со стопками журналов, старый магнитофон на тумбочке, где прежде стояло что-то другое – ах да, аквариум, в котором старшая дочь разводила рыбок, маленький, в некрашеной рамке пейзаж над тахтой, уголок южного города, его, кажется, подарок – ну да, его, вот только чем привлекла его эта блеклая картинка? «Прости… Что-то не то со мной сегодня…» И быстро в кабинет ушел.
Это она называла так: кабинет, он же терпеть не мог этого казенного слова. Лишь днем работал там, ночью же – никогда, а если приспичивало, записывал лежа, зажигая бра в изголовье. А тут вдруг, проснувшись, увидела свет в кабинете. Шорох услышала… Странное звяканье… Откинув одеяло, тихо спустила ноги, нашарила тапочки, бесшумно подкралась к распахнутой двери. И – чуть не вскрикнула. Вытянувшись во весь рост, на тумбочке стоял человек в пижаме, босой, и простирал руку к кашпо с вьюном, что бежал по невидимой леске к стеллажам с книгами… Не вскрикнула, нет, но чем-то все-таки выдала свое присутствие, потому что незнакомец вдруг стремительно обернулся.
Тревожно вглядывалась жмурящимися с темноты глазами в костлявого, бледного, как покойник, старика, на котором была пижама ее мужа, собственноручно выглаженная ею третьего дня. Вот! Уже и пижаму реквизировали…
От порывистости, с какой повернулся, немного воды из кружки выплеснулось, по обоям расползлось бесформенное пятно. Скосив глаза, оба смотрели на стену. «Ничего, – успокоила жена. – Ремонт скоро».
Он опасливо и пытливо глянул на нее и стал медленно слезать с тумбочки. О ремонте давно говорили, но все как-то не доходили руки, и, может быть, подумал он, может быть, так и не дойдут уже. «Днем забываю полить, – молвил с потупленным взором. И прибавил неожиданно: – Не сердись».
Теперь это снова был он, ее муж, нелепый, неуклюжий, в возвращенной пижаме, на которой, заметила она, недостает пуговицы. «Я не сержусь, – сказала она и тоже опустила глаза. – Я… Я все понимаю».
К-ов испугался. Он точно помнит, что испугался, но виду не подал, произнес осторожно: «Что ты понимаешь?»
За плотно зашторенными окнами промчалась далеко по ночной просторной трассе (даже на слух просторной!) шальная какая-то машина. Он ждал. «Понимаю, – ответила она, по-прежнему не подымая глаз, – что ты любишь одиночество».
С чувством облегчения опрокинул он в рот оставшиеся в кружке капли. С незапамятных пор ставил себе на ночь воду, хотя пил редко, почти не пил – то был своеобразный ритуал, один из множества ритуалов, что накапливаются за годы и десятилетия совместной жизни, как накапливаются в костях известковые отложения… Всякая религия, вычитал К-ов, ритуальна по своей сути, но разве, думал он, только религия? А жизнь? Просто жизнь – мыслимо ли представить ее без ритуальной дисциплины, этого известкового скелета, этого остова, на котором, собственно, и держится плоть?