Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, она не желала походить на людей. Плевала на нормы, условности, не ею придуманные «правила». То с верхнего яруса в Большом театре, чистя апельсин, швыряет кожуру вниз – в партер, да еще провожает глазами летящие корки. То в Тарусе уговаривает Валерию, сводную сестру, «ночевать на кладбище», и обе, промаявшись в траве до рассвета, являются домой в мокрых платьях и ботинках, полных росы. То в гостях у какого-то художника она, уже гимназистка, тащит под платьем (фактически крадет!) пачку этюдов, чем ставит отца в жуткое положение. То зачем-то сдает в ломбард одеяло и подушку, хотя в деньгах ей не отказывают. То бреет голову, то ест одни шампиньоны, чтобы похудеть, то так озвереет, что будет гнать с утра дворника Лукьяна за рябиновой настойкой, а пустые бутылки (не корки уже!), не глядя, выбрасывать из окна мезонина. А то, ради смеха всего, даст однажды объявление в брачную газету, из-за чего в их солидный дом будет ломиться толпа пожилых женихов. Наконец, забросив учебу (гимназии так и не окончит), сядет за перевод пьесы Ростана «Орленок» (о кумире – сыне Наполеона), да так влюбится в него, что каким-то таинственным образом уговорит отца отпустить ее, шестнадцатилетнюю, в Париж – слушать курс старинной французской литературы в Сорбонне. И снимет там комнатку-пенал у какой-то мадам Гэри (Париж, ул. Бонапарта, 59), так и не узнав, конечно, что на той же улице через два года, в 1910-м, поселятся Анна Ахматова с Гумилевым, только что ставшим ее мужем (Париж, ул. Бонапарта, 10). Прослушает пятимесячный курс в Сорбонне (Париж, ул. Экколь, 47). А потом признается: и Париж, и Сорбонна были «придуманы» лишь для того, чтобы «поклониться гробнице Наполеона» и из «первых рук» узнать про герцога Рейхштадского, про сына его, про «Орленка». Из-за страсти этой решится однажды на шаг, от которого меня просто затрясло. Она, молясь на своего кумира, вставит портрет Наполеона в киот вместо иконы. И когда отец, ахнув от кощунства, потянется вырвать его, она, девчонка еще, «голубка» его, шагнет ему навстречу и, сведя брови, молча возьмет в руку тяжелый подсвечник. Ужас! Не тронешь – не трону, упрет взгляд в глаза отца. И что вы думаете? Он отступится. «Это был жест отчаяния, – оправдывая ее, скажет на старости лет Ася, сестра. – Самозащита зверя…» Может быть. Но отца она именно тогда, кажется, и потеряет…
Да, человек вырос. Какой? Не нам обсуждать. Вырос поэт, желавший стать Пушкиным. Дитя-чудовище, готовое и на убийство, и на самоубийство. «Я умру молодой», – скажет подруге еще в гимназии. И покажет, как затянет петлю. Так начнется ее долгий «роман со смертью». А скоро не скажет – реально будет стреляться.
«Что бы вы предпочли: чтобы вас любили или любить самой?» – спросит Цветаева за два года до смерти Машу Белкину, молоденькую знакомую свою. «Я бы хотела, – пролепечет та, – взаимно…» – «Ну, это от молодости, – усмехнется Цветаева. – Я спрашиваю о другом – вы или вас?» – «Меня», – еле слышно скажет Маша и поймет: она окончательно упала в глазах поэта. «Понимаете, – скажет Цветаева, – роман может быть с мужчиной, с женщиной, с ребенком, может быть с книгой. Лишь бы не было этой устрашающей пустоты!..» Пустота, поняла в тот день Белкина, это – гибель…
Первую книгу свою, в зеленой обложке с золотой надписью «Вечерний альбом», Марина выпустит еще гимназисткой – в семнадцать. Цветаеведы вскинутся: в восемнадцать, как же, в восемнадцать лет!.. Нет, в первый месяц своего восемнадцатилетия, в холодный октябрьский вечер 1910 года она лишь заберет готовый тираж из типографии А.И.Мамонтова (Москва, Леонтьевский пер., 5). И сама будет грузить его у ворот (у шлагбаума – ныне) – на телегу. А сдавала рукопись, вычитывала ее – «держала корректуру», как говорили тогда, – все-таки в семнадцать. Кстати, издавать книги гимназистам в те годы строго запрещалось. Но она, мы знаем уже, плевала на запреты и про затею с книгой не сказала никому – всё сделала в тайне. Еще потому, что уже год как была влюблена в одного человека. Более того, вся книга ее (111 стихов, тиражом в 500 экземпляров) была не эпатажем, не вызовом и даже не посланием «граду и миру» – нет! – «объяснением в любви» к этому человеку, с кем была тогда в ссоре. Любовное письмо в пятьсот экземпляров – а что? не круто? Не «по-цветаевски»? Имя этого человека – Владимир Нилендер. Тоже поэт тогда, филолог, переводчик Гераклита (он в том же 1910-м выпустит в свет свои переводы), а ныне – окончательно забытый литератор. Но: «Не было, нет и не будет замены, мальчик мой, счастье мое!» – написала ему в книге. А вскоре из-за него будет и стреляться, и, как пишут, чуть ли не вешаться…
Вообще-то он ее, кажется, не любил. В нее влюбится взрослый и «первый живой» поэт – «чародей» с фосфорическими глазами Лев Эллис – Лев Львович Кобылинский. Друг звеневших уже Андрея Белого и Блока, человек, смело прятавший от полиции нелегалов, устраивающий вечера в пользу боевиков, а в доме своем не раз собиравший поэтов. Он, к слову, только что помирил Белого и Блока, когда у них дошло дело до дуэли. Про его лицо, «гипсовую маску», Белый напишет, что оно могло бы принадлежать Савонароле или даже Великому Инквизитору. Во как! Вот он-то, Эллис, который был старше Марины на тринадцать лет, и ввел ее «в литературу».
Он возник в Трехпрудном у отца Марины, тот поначалу благоволил к нему, но засиживаться стал у дочерей профессора – иногда допоздна. Марине было тогда еще четырнадцать, а Асе вообще двенадцать, но он общался с ними как со взрослыми. Стихи, философия, шелест фольги шоколадной, беготня за чайником (не пропустить бы «интересного»!), и опять леденцы, и опять – стихи. Какие, к черту, уроки?! Потом обе в темень шли провожать его. Отец, чтобы покончить с «безобразием», даже прятал пальто девочек – но, как пишет Валерия, разве это «помеха»? Сестры «на извозчичьей пролетке, забыв о всяком пальто, с развевающимися волосами», едут-таки провожать его. А когда он как-то должен был проводить Марину, тогда она и схлопочет по лбу. Он выберет провожать давнюю знакомую дома Цветаевых, зубную врачиху, Драконну (именно так – с двумя «н»), как прозовут ее Марина и Ася.
Из «Сводных тетрадей» Цветаевой: «Первый образец мужского хамства я получила из рук – именно из рук – поэта. Возвращались ночью откуда-то втроем: поэт, моя дважды с половиной старшая красивая приятельница – и 14-летняя, тогда совсем неказистая – я. На углу Никитского – остановились. Мне нужно было влево, поэт подался вправо – к той и с той. – “А кто же проводит Марину?” – спросила моя совестливая приятельница. – “Вот ее провожатый – луна!..” – и жест занесенной в небо палки… Из-за этой луны, ушибшей меня как палкой в лоб, я м.б. не стала – как все женщины – лунатиком любви. Но… с этого мгновения луна взяла на себя заботу обо мне…»
Через три года как раз Эллис позовет Марину замуж, правда, сам письмо передать не решится, пошлет друга – Нилендера. Тот проговорит с Мариной всю ночь, поминутно вскакивая: «Лев ждет», имея в виду Эллиса, но именно в него к утру и влюбится Цветаева. Нилендер первый заставит ее плакать, мучиться, тосковать. И из-за него, как раз к годовщине их встречи, она и выпустит первую книгу, которую заметят и отметят Брюсов, Волошин, даже Гумилев в Петербурге. Из-за Нилендера Марина и попытается покончить с собой. Сначала якобы решится на выстрел в театре на ростановском «Орленке», где мальчишку, сына Наполеона, играла старая, на протезе уже, Сара Бернар, но револьвер даст осечку. А по другой версии, будет вешаться. Как было на деле – неизвестно. Темная история. Но не удивлюсь, если и стрелялась, и вешалась. До нас дошли лишь слова ее из письма Асе: «Только бы не оборвалась веревка! А то – недовеситься – гадость, правда?..» Через тридцать лет, перед самоубийством в Елабуге, напишет о том же: «Не похороните живой! – предупредит в записке. – Проверьте хорошенько!..»