Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поразительно, что новому королю, готовому не то что удвоить, но удесятерить содержание королевы и осыпать дождем луидоров любого прохвоста из её прихлебателей, на которого она укажет перстом, чрезвычайно нравится эта программа. Он принимает гениального финансиста весьма благосклонно и лишь произносит, когда тот откланивается и поворачивается спиной:
– Как жаль, что он совсем не посещает мессу.
На что королю отвечают резонно, имея в виду позорно провалившегося предшественника Тюрго:
– Зато аббат Террэ не пропускал ни одной.
На это замечание король не находит ответа, точно вдруг прозревает, что набожность и наука финансов не имеют ничего общего между собой, в свою очередь поворачивается спиной и своей грузной походкой удаляется в слесарную мастерскую, где со старанием и пылкой любовью вытачивает замки.
Ещё поразительней, что мыслитель заранее знает, что его разорвут на клочки, и все-таки не возвращается в стены своего уютного кабинета с камином и свечами в витых канделябрах, к своим манускриптам, где со старанием и любовью развивает прекрасные идеи свободы личности, предпринимательства и свободы. О нет, он занимает холодный кабинет и жесткое кресло министра, к тому же кресло министра финансов, которого за службу отечеству исключительно редко благодарят.
На что он рассчитывает? На какое чудо надеется? Его строго научной теорией никакого чуда не предусмотрено!
Видимо, великие реформаторы везде одинаковы, во все времена. Все они знают отлично, что чудес не бывает, и все-таки рассчитывают на чудо и с риском для жизни берутся лечить гнойные язвы обреченного на гибель режима, когда этот режим и самому великому реформатору уже невозможно спасти, и ещё хорошо, если отделываются легким испугом, а не Бастилией, не топором палача.
Усаживается удобно, берет в руку перо и первым делом вводит свободу хлебной торговли, резонно предполагая, что неправедные барыши перекупщиков и взятки чиновников отныне потекут в стальные сейфы казны. И принимается готовить эдикты самого радикального свойства. Об уменьшении пошлин на ввозимое в города продовольствие и перенесении части их на карманы дворян, от новшеств этого рода защищенных тьмой привилегий. Об отмене дорожной повинности крестьян и обложении дорожной пошлиной тех же дворян, которые испокон веку никогда ничего ни на что подобное не платили. О введении свободной винной торговли, отменяющей винную привилегию тех же дворян. Об отмене цеховых корпораций и гильдий и даже эдикта о введении местного самоуправления. Однако при этом самое невероятное то, что во всех своих начинаниях этот свободный мыслитель опирается не на единственно непреложную волю монарха, а единственно на несуществующие права человека и гражданина.
Натурально, гражданами овладевает неистовство. На троне король молодой! Рядом с ним прелестная юная королева! Мопу и Террэ улетели к чертям! Наконец, наконец, о чудо из чудес, финансами управляет не свалившееся с неба уникальными молитвами Помпадур или дю Барри чучело, неуч и лиходей, а человек истинно просвещенный, философ, сотрудник знаменитой Энциклопедии, известнейший теоретик, автор «Писем о свободе хлебной торговли» и других известных трудов, да ещё человек безукоризненной честности! Этот не украдет! Этот всё исправит, всех жуликов выведет на чистую воду, а там вперед, только вперед! Процветание! Изобилие! Черт знает что! Ура и ура!
И головы граждан кружатся точно в сказочном сне. Не успевает Тюрго произнести свою холодную речь о расточительстве и экономии, не успевают высохнуть чернила под дерзким эдиктом о свободе хлебной торговли, а уже нравы меняются у всех на глазах. Уже за какие-то двойные кулисы исчезает с глаз долой придворный разврат. Уже во всех слоях общества щеголяют не числом любовников и любовниц, но остроумием, искусством беседы, начитанностью, знанием прославленных философских трактатов, близким или хотя бы дальним знакомством с Вольтером, с Дидро и с Руссо. Уже малоэлегантных философов тащат в раззолоченные салоны аристократов и богачей. Уже иронизируют над Бастилией и над всем, что так гнусно связано с ней. Уже проповедуют зарю новой эры. Уже в моду входит благотворительность, которая должна свидетельствовать о неизменной и задушевной щедрости прожженных стяжателей и богачей. Уже сама королева подает милостыню несчастным, выбирая среди них самых обтрепанных и нагло лезущих на глаза.
Уже настает прекрасное время восстановить прежний парламент, в котором надлежит утвердить не что иное, как гуманность, справедливость, закон. Правда, возникают-таки разногласия между королем и министрами о дозе гуманности, справедливости и закона в новом парламенте. Кое-кто предлагает, лишь бы утрясти неприятные разногласия, обратиться за советом к наиболее сведущему специалисту по судебным делам. А кто у нас в судебных делах самый сведущий? Без сомнения, Пьер Огюстен Карон де Бомарше! И в самом деле, Пьеру Огюстену предлагают изложить принципы, на которых, по его просвещенному мнению, должно покоиться правосудие, причем уложиться надлежит в наикратчайшие сроки.
Помилуйте, да этот Пьер Огюстен Карон де Бомарше лишен всех прав состояния и палач давно его ждет, чтобы публично свершить над ним позорный обряд шельмования! Ведь это уже чудеса! Есть от чего прийти в прекрасное настроение бодрости и надежд!
Пьер Огюстен и приходит. И тотчас берется за дело, тем более что принципы законности и справедливости давным-давно известны ему. Записка получает название «Простейшие мысли о восстановлении парламентов». Записка составляется по всем правилам риторического искусства, то есть начинается с вводной части, затем излагается суть дел и завершается заключением. Причем первым делом, ещё до вступления, Пьер Огюстен безмятежно разделывается с идеей монархии. Звучит это так:
«При помазании король клянется блюсти законы церкви и королевства. Если бы законы королевства устанавливались по произволу каждого короля, ни одному из них не было бы нужды давать при помазании клятву, что он станет блюсти какой бы то ни было закон, такая клятва была бы нелепостью: никто не берет на себя обязательство отвечать перед самим собой. Следовательно, в любом монархическом государстве существует нечто превыше королевского произвола. Это нечто не может быть ничем иным, кроме свода законов и их силы – таков единственный подлинный оплот королевской власти и счастья народов. Вместо того чтобы упрочить королевскую власть, опираясь на законы, единственно надежный и достойный уважения оплот, была совершена губительная для этой власти ошибка, было провозглашено, что король обязан своим правом только Богу и своему мечу: суждение зловредное и химерическое, сплетение нелепостей, которые сводятся к следующему. Нелепо утверждать, будто король обязан своим правом одному Богу, поскольку всякая власть, как несправедливая, так и справедливая, в равной мере может – претендовать на то, что она от Бога, и следовательно, это выражение не подразумевает ничего, кроме торжества более сильного над более слабым, которое приписывается особой Божественной воле. Такое право, употребляемое во зло, может быть сметено первым же могучим усилием любого мятежника, который, раздавив угнетателя, в свою очередь мог бы претендовать на то, что и он приобрел право, дарованное ему Богом. Он может торжествовать до тех пор, пока государь, вновь овладев преимуществами, которые опираются на превосходство новых сил, не захватит опять, в свою очередь ниспровергнув мятежника, сие якобы Богом данное право. В действительности, как это очевидно, оно является всего лишь варварским правом более сильного и правом завоевателя по отношению к побежденным, но никак не правом короля по отношению к его собственным подданным…»