Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Печально вошел в свой шатер начальник распущенного легиона, после того как он разошелся с Плацидом по окончании военного совета. Он также обманулся в своих ожиданиях и был недоволен. Продолжительность осады утомила его; опустошения, произведенные болезнью среди его людей, беспокоили его и портили ему настроение; ко всему этому присоединялось нетерпение, получить свою долю добычи. Излишне говорить, что Гиппий был расточителен в своих издержках и привык к роскоши. Подобно наемникам, которыми он предводительствовал, он рассчитывал на иерусалимскую казну, чтобы заплатить своим кредиторам и добыть деньги, необходимые для будущих излишеств. В распущенном легионе уже не было ни одного человека, который бы не подсчитывал, что стоит эта золотая кровля, возбуждающая столько зависти, и какова приблизительно будет его часть, когда крыша будет обращена в монеты. Народная молва не преминула увеличить в десять раз общую сумму богатств и драгоценностей храма. Осаждающие были уверены, что всякий солдат, которому выпадет счастье войти в храм с мечом в руке, будет обогащен на весь век, а гладиаторы были людьми, неспособными отступать перед опасностью или пролитием крови, лишь бы дойти до такого результата.
Но есть враг, поражающий войско несравненно вернее, чем тот, с которым приходится встречаться лицом к лицу на поле битвы. Этот враг берет свою добычу десятками, когда войско спит в палатках или бодрствует, прогуливаясь в латах на солнце. Имя его — мор, и всякий раз, как человек готовится нанести поражение человеку, этот враг парит над враждебными массами и берет отовсюду львиную долю.
Отчасти вследствие прежних привычек гладиаторов, отчасти по распущенности их дисциплины, этот враг свирепствовал в их рядах сильнее, чем во всех иных местах лагеря. Видя, как с каждым днем они численно уменьшаются и слабеют, Гиппий начинал опасаться, что они не в силах будут играть в приступе ту прекрасную роль, какая им предназначена, и уже это одно разочарование было довольно неприятным. А между тем к этой неприятности присоединялось только что слышанное им предложение о сдаче города, на которое Тит, по-видимому, смотрел благосклонным оком и которое неизбежно влекло за собой разделение на равные части всех сокровищ, составляющих военную добычу. И теперь, когда таким образом выходило, что гладиатор и легионер получат поровну, раздражение Гиппия доходило до неистовства. На военном совете он изложил Титу действительное положение своего легиона — он не был человеком, способным прикрываться ложью при каких бы то ни было обстоятельствах, — но теперь он каялся в своей искренности и проклинал час, когда сел на судно в Сирию, с сожалением думал о Риме и склонялся к мысли, что, в сущности, он был счастливее и ему гораздо больше везло в амфитеатре.
Проходя среди своих палаток, он встретился со стариком Гирпином, и тот сообщил ему, что другие двадцать гладиаторов оказались пораженными болезнью спустя час после последней смены караула. При таких обстоятельствах много значил и один день, а между тем надо было потерять целых два дня в переговорах, хотя бы даже набег и должен был произойти вслед за тем. Это соображение представляло мало утешительного, и Гиппий вошел в свой шатер в нервном состоянии, грозно насупив брови.
Для солдата это было роскошное жилище, украшенное военными трофеями, дорогими шалями, золотыми и серебряными кубками и другими драгоценными предметами, расставленными там и сям. Здесь была даже фарфоровая ваза, наполненная свежими цветами и поставленная между двумя сосудами с вином, а блестящее зеркало с изящным гребнем, прислоненным к его подпорке, свидетельствовало о том, что хозяин особенно тщательно заботится о своей наружности, или, скорее, о том, что в палатке, за ярко-красной занавеской, скрывавшей другое отделение, находится женщина. Отставив зеркало и бросившись на ложе, покрытое леопардовой шкурой, Гиппий поставил на землю свою тяжелую каску и гневным тоном спросил кубок вина. После вторичного требования красная занавеска раздвинулась, и перед ним явилась женщина.
Бледная, надменная и полная самообладания, неукротимая и сохраняющая свой вызывающий вид даже во время унижения, Валерия в самом падении, казалось, сохраняла свое превосходство. И перед этим человеком, которого она никогда не любила, но для которого в минуту безумия пожертвовала всем, она остановилась со спокойной осанкой, как госпожа перед рабом.
Красота ее не уменьшилась, хотя изменила свой характер и сделалась более суровой и холодной, чем прежде. Она казалась менее женственной, но более почтенной и благородной. Правда, глаза ее не глядели так любовно и весело, что когда-то составляло их величайшую прелесть, но они все еще были так же живы и обворожительны. Черты лица и ясно обрисовывающиеся формы приобрели суровое, величественное достоинство вместо миловидной и изящной девической грации. В величественной одежде сказывалась восточная пышность, которая очень шла к ее красоте.
Когда Валерия покинула Рим, чтобы разделить судьбу гладиатора, она не могла даже оправдывать свое безумие ослеплением. Она знала, что покидает друзей, богатство, положение, все жизненные преимущества ради чего-то такого, что имело для нее мало значения. Она считала себя совершенно отчаявшейся, павшей, забывшей о своей женской роли. Это было для нее возмездием за то, что она не могла отрешиться от своей женской натуры и заглушить тот голос, какой не может подавить в своем сердце никакая женщина.
Несколько времени — может быть, благодаря перемене места, путешествию, возбуждению от сделанного ею безрассудства, решению жить по собственной воле и открыто делать вызов всем — она как бы не сознавала своего несчастия. Иногда ей приходило в голову одеваться в латы и одежду гладиаторов, и среди «распущенного легиона» говорили даже, что она билась в строю не в одной отчаянной попытке взять город. Правда, что вне шатра она никогда не показывалась в женском платье, какое носила в палатке. Тит не преминул бы заметить это резкое оскорбление дисциплины лагеря, и не один храбрый гладиатор не без волнения сообщал потихоньку своему товарищу, что в такой шайке, как их, она могла бы не быть замеченной и не покидать их. Но это был только шепот, так как гладиаторы слишком хорошо знали своего начальника, чтобы открыто осуждать его поведение или пытаться узнать то, что он хотел держать в тайне.
Тем не менее, отклонения, столь враждебные всем инстинктам женской натуры, не замедлили вызвать чувство оскорбления в знатной римской даме, и так как осада, со своими удачами и неудачами, длилась все дольше и дольше, то бремя, под которое она добровольно подставила свою белую, гордую шею, становилось слишком тяжелым. Ей до отвращения надоел длинный ряд белых палаток, палящее небо Сирии, звон оружия, передвижения войск, постоянный звук рожка, вечная смена караулов и однообразная, надоедливая рутина лагеря. Она ненавидела знойную палатку, с ее душным воздухом и теснотою, и ко всему этому начинала ненавидеть того человека, с которым разделяла это жилище и его неудобства.
Не сказав ни слова, она протянула ему кубок вина. Стоя перед ним, в своей холодной, презрительной красоте, она не говорила с ним ни взором, ни жестом. Казалось, мысленно она была за сто миль отсюда и не подозревала о его присутствии.