Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лицо Иоанна исказилось улыбкой триумфа.
— Старейшины Израиля, — сказал он, — я обвиняю Элеазара Бен-Манагема в том, что он делал предложения врагу.
Элеазар содрогнулся, но самообладание тотчас же возвратилось к нему. Между ним и Иоанном начинался беспощадный бой. Но теперь ему нельзя было показать вида, что для его влияния среди народа опасно такое критическое положение. И он немедленно дал отпор.
— А я отвечаю, — с негодованием воскликнул он, — что я скорее пронзил бы себя мечом, чем вошел бы в сделку с римлянами.
Шепот одобрения послышался в собрании после этого отважного заявления. Обвиняемый был лицом слишком влиятельным среди знати и национальной Иерусалимской партии, из которой преимущественно состоял совет. Если бы Элеазар мог доказать, что он не входил ни в какие сношения с Титом, он одержал бы явный триумф над противником, и, по правде, слишком мало личного тщеславия было в его желании достигнуть главенства. Это был фанатик и патриот. Он верил, что все позволительно ради Иерусалима, и, рассчитывая на тайный ход, через который Калхас вышел из города в римский лагерь, был уверен, что через него же он должен будет и возвратиться. Благодаря предосторожностям Иоанна он еще ничего не знал о приходе брата к большим воротам и аресте. И он решил по-прежнему отрицать измену и положиться на свое личное влияние, чтобы выйти победителем.
— Замечено общение с римским полководцем одного из людей его дома и его семьи, — произнес Иоанн с уступчивостью и колебанием, так как он заметил благоприятное впечатление, произведенное его противником на совет, и для своей выгоды хранил под конец самые решительные доказательства, чтобы посредством их резко изменить общее мнение.
— Я отрицаю это, — твердо сказал Элеазар. — Чадам Бен-Манагем нечего делать с язычниками.
— Я обвиняю одного из рода Бен-Манагем, — настаивал Иоанн, все еще обращаясь к старейшинам. — Я могу доказать, что его видели идущим между лагерем и городом.
— Пусть кровь его падет на его голову! — торжественно воскликнул Элеазар.
У него была смутная надежда, что, вероятно, арестован какой-нибудь несчастный, полумертвый от голода и пытками голода вынужденный войти в сношения с врагом.
Иоанн бросил взор назад, на своих приверженцев, собравшихся у дверей, ведущих в храм.
— Я не говорю без доказательств, — сказал он. — Пусть введут пленника!
В толпе началось движение и послышался шепот, почти тотчас же прекратившийся, так как во дворе показалось двое молодых людей, ведущих человека со связанными руками и с покрытой плащом головой.
— Элеазар Бен-Манагем, — произнес Иоанн ясным и звучным голосом, — подойди и скажи правду: разве этот человек не брат твой?
В ту же минуту плащ был снят с головы пленника, и все увидели кроткое и спокойное лицо Калхаса, смотревшего на совет без робости и удивления.
Сенаторы переглянулись в беспокойстве и изумлении. Казалось, Иоанн действительно способен был доказать обвинение, брошенное против человека, внушавшего столько доверия всему Иерусалиму. Обвинитель, стараясь казаться спокойным и чуждым предубеждению, продолжал холодным тоном:
— Этот человек сегодня был приведен почетным караулом к большим воротам прямо из римского лагеря. Я случайно был там, и начальник ворот прямо передал его мне. Я спрашиваю совет, преувеличил ли я свой долг, тотчас же арестовав его и не дав ему возможности войти в сношения с кем-нибудь в городе, пока не приказал привести его сюда. Мне очень скоро стало известно, что он брат Элеазара, одного из наиболее выдающихся наших вождей, которому более чем всем другим вверена охрана города и который лучше всех знал, до какой слабости и крайности мы доведены. По моему приказанию его обыскали и нашли у него пергамент, писанный рукой начальника десятого легиона, по своей власти почти равного самому Титу и адресованный к некоему Эске, язычнику, живущему в доме и, как сказали мне, принадлежащему к семейству Элеазара, этого старейшины Иудина, вождя зилотов, члена сената, советника, присутствующего здесь, человека, десница которого загрубела от сабли и копья, но который скорее отсек бы ее левой рукой, чем позволил бы ей протянуться к врагу! Я требую от собрания приказа арестовать этого Эску, привести его сюда и поставить на очную ставку с тем, чей хлеб он ел. Из слов, произнесенных устами трех обвиняемых, старцы, быть может, узнают истину. Если я впал в ошибку из-за излишнего старания, пусть сенат проклянет меня. Если Элеазар выйдет чистым из моего обвинения, пусть он надругается над могилой моего отца и скажет мне в лицо, что я лжец и презренный человек.
Сильно пораженный воззванием Иоанна и, однако, не в силах поверить в измену того, кто пользовался полным его доверием, сенат, казалось, не знал, что делать. А между тем по поведению его нельзя было решить, правдоподобно ли обвинение его или он невинен. Щеки его были страшно бледны, и была даже минута, когда он сделал шаг, как будто для того, чтобы стать подле брата. Затем он остановился и громко и отрывисто повторил свои первые слова: «Пусть кровь его падет на его собственную голову!» — отвернувшись при этом и взглянув на сенаторов, как загнанный в западню дикий зверь.
Калхас стоял, уставив взор в землю, и не один из присутствующих заметил, что братья старательно избегали смотреть в лицо друг другу. Несколько секунд царило мертвое молчание. Затем уже говоривший сенатор поднял руку, призывая к вниманию, и обратился к собранию со следующими словами:
— Это дело важно, так как речь идет не только о жизни и смерти одного из сынов Иуды, но и о чести одного из благороднейших домов, о спасении и даже самом бытии священного города. Вопрос важен, и его не может решить никто, кроме верховного народного совета. Он должен быть передан синедриону, который немедленно и собирается для этого. Те из присутствующих здесь, кто состоит членом этого священного учреждения, изгонят из памяти все, что они слышали сейчас в этом месте, чтобы им можно было судить ясно и нелицеприятно предложенное дело. Еще ничего не доказано против Элеазара Бен-Манагема, хотя его брат и язычник, подлежащие тому же самому обвинению, должны быть отведены в надежное место. Полагаю, что пора окончить заседание совета. Тем не менее, ввиду неизбежно грозящей опасности он готов будет собраться через час во имя интересов Иуды и ради спасения святого города.
Прежде чем он перестал говорить и суровые сенаторы встали, чтобы уйти, жалобный крик раздался вне двора, леденя кровь в жилах всех присутствовавших. Он то усиливался, то ослабевал, как голос с того света, безостановочно повторяя странным тоном, не имевшим ничего земного, торжествующую угрозу:
— Горе Иерусалиму! Горе святому граду! Грех, болезнь, разрушение! Горе святому граду! Горе Иерусалиму![41]
По иудейскому закону верховным судилищем, специально ведающим делами религиозного и политического благосостояния народа, безусловно беспристрастным в своих решениях и не допускающим никакого перерешения своих постановлений, был суд семидесяти, или, точнее, семидесяти трех членов, именуемый синедрионом.