Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И почему еще с той поры во мне поселилась и не ушла эта неясная мне самому несбыточная мечта об убежище? Только и вспомнишь Райнера Рильке: «Да, одинок. И все же, все же, Еще недостаточно одинок».
34
Мое ремесло других не хуже,
Помнит добро, различает зло.
И не кольчуга и не оружье —
Самое мирное ремесло.
Не отпускает ни днем, ни ночью.
Нет его – холодно. С ним – тепло.
Чувствуешь кожей, видишь воочью:
Это и есть твое ремесло.
Требует горести и напасти,
Словно трофеи в душе беречь.
Тлеют надежды, дымятся страсти.
Ты же дровишки бросаешь в печь.
Редки и праздники и победы.
Все-таки, думаю, повезло.
Правда, нетрудно накликать беды —
Небезопасное ремесло.
35
Вот и допрыгался до стишков. Напомнили о себе напоследок. Мое беспокойное воображение, прикрывшись рифмами, точит сердце своей лирической меланхолией.
Был убежден, что давно исцелился, и вот нежданно-негаданно снова спорхнули с пера – неужто надеюсь гармонизировать этот мир?
Есть все же какая-то загадка в этой приверженности к созвучиям – ни Юг, ни футбол, ни долгие годы так и не смогли с ними справиться. Возможно, они подают сигнал: пора, наконец, подвести черту.
36
Трудно усаживать себя каждое утро за письменный стол.
Трудно искать и находить нужное слово. И день изо дня делать свою никому не нужную, свою подозрительную работу.
Трудней же всего поставить точку.
Придется узлом стянуть свою волю.
Я убеждался не раз и не два, что если нет ее, нет писателя.
Воля нужна ему больше всего.
Быть может, больше, чем дарование.
Только она поможет осилить долгий затворнический век. Бедность, сомнения, одиночество.
37
В Севилье воздвигнут лучший из памятников. Статуя Мигеля де Маньяра.
Чем же прославился сей идальго?
А был он неутомимым любовником, стяжавшим на этом поприще славу.
Право же, есть о чем подумать.
38
Семь городов, как известно, спорили за право связать свои имена с именем автора «Илиады».
У современных городов совсем иные приоритеты.
Можно понять. Адорно вздохнул: какая поэзия после Освенцима?
Но время делает чудеса. Очень возможно, что в наших душах однажды осядет прах катастроф.
И вновь зазеленеет надежда.
А наше дело – не думать о вечном. И выполнить свое поручение.
Дамир
1
Однажды писателю повезет. Либо подслушает, либо придумает запоминающееся имя для некоего нового существа, вызванного воображением.
Таким манером он сохраняет эту спасительную иллюзию: стоит лишь дать понятию имя – и делаешь его управляемым. Имя приручает твой вымысел, больше того, дает ему жизнь.
Страж безымянности объясним. В сущности, это древний инстинкт – неназванное таит опасность. Она возникала от ощущения незащищенности человека, оставшегося наедине со Вселенной.
Что мог он противопоставить тайне, обрушенной на него судьбой?
Всего лишь одно свое достояние – упрямую, неспокойную мысль.
Немного. Но и не так уж мало.
2
Должно быть, вся эта долгая жизнь была охотой за точной мыслью, за тем единственно верным словом, которое могло удержать и пригвоздить ее к бумаге.
В таком, казалось бы, добровольном выборе своего призвания легко обнаружить то ли претензию, то ли какую-то аномалию, в зависимости от ракурса зрения либо от меры душевной смуты.
Но слово «выбор» тут вряд ли уместно. Не было никакого выбора. Едва ли не в младенческом возрасте какая-то непонятная сила меня усадила за письменный стол.
И сразу же явилась уверенность, что это и есть мое единственное, ничем не заменимое дело, любое иное не даст ни радости, ни понимания, зачем я однажды явился на белый свет.
Понять, откуда ко мне пришла такая стойкая убежденность, естественно, было мне не по силам, но то, что она во мне возникла и даже больше – укоренилась почти мгновенно, я помню ясно.
В дальнейшем я делал неоднократные, но в общем бесплодные попытки понять природу такой уверенности, но убедившись, что мне не дается внятный ответ, перестал пытать себя. В конце концов, не все ли равно, что означает такое несходство с другими пришельцами в этот мир? У каждого в нем своя дорога, свое назначение и обязанность – стало быть, не о чем и толковать. Все объяснения от лукавого, они лишь отвлекают от дела.
3
Что это не безопасно, я убедился достаточно быстро. Впрочем, сегодня трудно сказать, какое занятие гарантировало бы хоть относительное спокойствие. Те, кто родился в двадцатом веке, с рождения знали, как уязвимо их пребывание на земле.
Но это знание не спасало, ни от чего не защищало. И только крепло недоумение.
Мне так и не удалось понять, что так мешает этой разумной и даже талантливой популяции постичь свое назначение в мире, найти свою конечную цель.
Вместо того чтоб решить, наконец, эту прямую свою задачу, она предпочитает увязнуть в трясине бесконечных конфликтов и выяснения отношений.
Странный, непостижимый выбор. Все чаще меня донимало и жгло мучительное недоумение – зачем этой странной цивилизации так жизненно важно из века в век с таким исступлением совершенствовать орудие своей собственной казни? Должно же быть внутреннее объяснение такой противоестественной страсти. Но мне найти его не удалось.
4
Советский двадцатый век был щедр на самые пестрые биографии. Но и среди этой пестряди судеб история моего одноклассника была, безусловно, весьма примечательной.
В сущности, моим одноклассником был он недолго. Его семья вскоре перебралась в столицу, и наше общение оборвалось. Но связи, возникшие в детстве, оказываются самыми прочными, согретыми грустью и ностальгией.
И вот, спустя значительный срок, мы неожиданно встретились вновь. Я стал москвичом совсем недавно, да и назвать себя москвичом, в сущности, не имел оснований. Напоминало бы самозванство. Мне еще только предстояло укорениться в любимом городе, и не было весомых причин верить в удачный исход авантюры.
Я сразу почувствовал, что Дамир – так его звали – вовсе не рад этой неожиданной встрече. Он даже несколько неуклюже изобразил недоумение, потом наградил меня фамилией еще одного соученика.
Я ощутил эту фальшь не сразу и простодушно его поправил, назвал свое имя. Он поморщился.
Да, в самом деле. Ну, как живешь? Чем можешь похвастать?
Его вопрос привел меня в чувство, и я, наконец, решил оборвать этот аттракцион.
Ничем не могу. И не хочу. Не хвастаю сам и другим не