Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он не знает, он забыл. Тогда мамка выкапывает из короба павье перо, коготь медведя, рыбий позвонок:
– Переложи в ручонках, позови – и прибегут на подмогу зверюшки!
Но он их не хочет – зачем они тут? Если коготь так страшен и велик – то каково же самой зверюшке быть? Лучше в волшебное зеркало поглядеться и всё увидеть – что было, есть и будет. Или скатерть-самобранку расстелить…
Аграфена вздыхает:
– Была б такая скатерть-хлебосолка не понарошке – жили б люди тихо-смирно, а то всю жизнь за пропитание бьются… Ты знай одно, Иванушка: людишки покоя и счастья хотят, детей растить, жён любить, а больше ничего. Дай им это, отгони ворогов и супостатов, обуздай бояр – и будешь велик и любим!.. Да походи, походи, авось полетишь! – говорит она, видя, что ребёнок влез в унты баки Аки, чтобы всем показать, как с сапогами-скороходами обходиться надо.
Бака Ака качает головой в чёрном плате, не снимаемом по смерти мужа:
– Совсе дурен вырастае малец от таких сказов! – А мамка Аграфена обнимает его за плечи, целует в макушку, гладит по плечам, по спине, ощупывает лопатки:
– Господи, да и худ же ты стал! Не убегай далеко, скоро пироги подоспеют!
Пироги! Это он любит. Лучше возле окна подождать. С павьим пером поиграться: шею мамке пощекотать, в ухо баке Аке сунуть, а то и сенной девке под юбки всадить.
И так уютно возле этих надёжных рук и родных передников, пропахших дымом, что нет мочи открывать глаза. Так бы и сидел у печки всю жизнь, ждал бабушкиного пирога!
…Но колокол с Распятской церкви будит его, возвещая, что ни пирогов, ни сапогов-скороходов, ни волшебного гребня, ни рук матери, ни голоса отца, ни детской радости жизни – ничего этого никогда больше не будет…
Обрыдлый голос Прошки:
– Государь, спать изволишь? Родя Биркин явился ни свет ни заря. Просится. И повара спрашивают, когда к Михайлову дню начинать готовить?
– Пошли вон!
Дверь с виноватым скрипом затворилась.
Разбудили, окаянные! Вывели из ласкового сна! Спящий Богу мил – он не грешит, не гадит, не юлит, не подличает, а лежит бревном, телом – здесь, душой – там, куда доступа нет, где всё ярким светом от волшебного пера озарено.
Родя притащился. Верно, узнал кое-что, так бы не беспокоил, ибо – родовитого колена, где правила чтут и к царю до света не идут, как эти грубые сыскари из Разбойной избы, – прут, когда им приспичит, словно перед ними не царь, а лапотный лохмотник!
А когда надо – сыскарей нет! Где вести от Арапышева и Третьяка по сыску Нилушки? Где моё добро? Не могут проклятых татей найти? Ох, горе! Чую, не держать в руках тех камней великих! Ни книги золотой, «Апостола»! Ни самородка! А хуже всего – пропажа креста, матушкиными поцелуями осенённого и осиянного. И этот чистый святой тельник будет какой-нибудь скотомордый смерд своей злопахлой лапой теребить и на вонючей вые таскать!.. Ох, плохо! Не сносить вору ту выю, попадись он мне, грабёжник!
Но ещё хуже, самое худое – потеря великой святыни, зуба Антипы Пергамского. Антипа за проповедь Христа был брошен по приказу Нерона в раскалённого вола и сожжён в прах, только зубы и остались. Один зуб бабушка Софьюшка из Царьграда вместе с приданым привезла, в золото вделала и мужу, деду Ивану, на шею повесила, ибо зуб сей целебные силы источал. От деда святой зуб батюшке Василию перешёл, потом ко мне перебрался. А от меня – сгинул! Как же державу удержать, если даже малую святыню оборонить невмочь? Ох, горе! А зуб исцелял, лечил, умиротворял… Ещё бы! Ведь священномученик Антипа был учеником Иоанна Златоуста – видел его, трогал, дышал с ним одним воздухом!.. «Если найдётся зуб – возведу церковь на месте грабежа! Барме велю – за день срубит! И я буду работать! Сам, сам буду брёвна носить и гвозди бить!»
А Родя Биркин молодец! Быстрый, проворливый, сметливый, в отца! Из старинных рязанцев, перед коими – вина неизбывная: не дождалась Рязань помощи от Москвы, была отдана на растерзание крымчакам. Родня Биркина была изрядно пощипана татарвой, а Родю митрополит Макарий с собой на Москву привёз, в семинарию определил, где его заметили и в царские рынды перевели, ибо смышлён был не по годам, к наукам и языкам склонен, писал чисто, говорил мало, но умно. В Наливках, с иноземцами якшаясь, всяким наречиям научился и был не раз отправляем с посольствами в Европию или по княжествам скрытно ездил, проверяя на местах, как приказы исполняются. По секретным надобностям лучшего не сыскать. Всё у него вовремя, всё к месту, всё при себе, не то что у этого балдохи Шиша – всё наружу, нараспашку вывалено.
Но Шиш, хоть и буен, шал, невыдержан, груб и вороват, однако бесстрашен, открыт, весел, искренен. А Родя – себе на уме, скрытен и молчалив, хотя в смелости никому не уступит. Кто, как не Родя, догнал и застрелил двух зверовидных черкесов, что пришли мстить московскому царю за своего черкесского князя Михаила Темрюковича, брата покойной жены, Марии Темрюковны, коий в Александровке был казнён за измену вместе с женой и годовалым сыном?
Черкесы думали напасть на царя во время крестного хода, прямо возле Успенского собора. С виду страшны – трёх аршин росту, бритые бошки – как чищеные казаны, бороды курчавы до пупов, и оружия всякого полно – и спереди, и сзади. Их в толпе сразу видно было, но дурни-стрельцы замешкались, и черкесы кинулись с кинжалами на царя, но не смогли достичь его, увязнув в толпе, в суматохе как-то вывернулись на коней, хитро спрятанных меж двух ларьков, и помчали прочь. Родя, один, погнался за ними и на ходу из огнестрела уложил насмерть – после из их черепов были сделаны чаши, подаваемые молодым стрельцам при вступлении в полк – много бузы входит зараз.
И род Биркиных прозван от монгольского «берке», что значит крепкий, могутный. Его отец Пётр в одиночку в Тавриду лазутчиком ходил и всегда с пленным возвращался. А дед Семён – и того больше: всё добро продал, чтобы своих односельчан из крымского плена выкупить, – сам он в день внезапного налёта где-то на ярмарке гулял, оттого и уцелел. И так его совесть замучила, что пока не выкупил из плена односельчан – не успокоился, после чего в плотный затвор ушёл и в мир уже не возвратился. Так люди в старое время державу и ближних любили, не то что ныне, когда брат брата в турецкий плен продать готов, чтоб наследство и дом захватить, или обрыдлую жену жидам в залог за заведомо невозвратный куш заложить – обратно выкупить не могу, берите, пользуйтесь!
Прошка приставил к постелям разножку, выложил с подноса горячие шаньги, масло, мёд, сметану с сахаром, свежую урду, заварку пахучей китайской травы ча, а сам пошёл готовить воду для умывания.
Не вылезая из постелей, разломил печёное, обмакнул в мёд, сжевал, морщась от боли в нижней челюсти, где два зуба давно не давали покоя. Запил урдой. Попробовал губами бодрящий ча из чаши – не горяч ли?
Да, Шиш – свой, московский булга и балагур, он тут как рыба в воде, дай только бурды напиться да молодку помацать. Ему никакие фряжские затеи не нужны – или только чтоб покрасть там что-нибудь, пограбить, слямзить.