Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Редко же ты оглядывался на Камчатку. Как раз с Кулешом и сидел.
— Царство ему небесное, — выговорил он неловкие на языке, непривычные слова. — Помянём.
— Будем жить, Шандал.
Не поняв, были эти слова пожеланием или внезапным открытием, Дмитрий Алексеевич немедленно обратил их в тост, благо спиртное принесли раньше закусок.
— А ты, я помню верно, сидел с Кимом Юниным, — вернулся к своему Распопов.
— С кем только я не сидел… В первых классах — с Бун-чиком, потом — с Волошиным, с Вечесловым, напоследок — с Юниным.
Распопов не держал, конечно, в памяти этих перемещений, и Дмитрий Алексеевич повторил: да, последние два года — с Кимом, и они стали хорошими приятелями, оттого что с кем сидишь, с тем и дружишь…
— С кем сидишь!.. Видать, не в одиночной камере…
Свешников сказал, что да, были приятелями, но вся дружба рухнула, едва их развели разные вузы, в сущности — непохожие миры, которым не было нужды соприкасаться; в школе, перед выпуском, юношам даже не приходило в голову, что можно или что славно было б и дальше учиться вместе. Спустя много лет («Нет — все-все годы, вся жизнь прошла») они встретились неблизкими людьми.
— Глупо, но мне со дня прошлого нашего сбора не даёт покоя новая масть Кима, его белая голова, — со смешком проговорил Дмитрий Алексеевич. — Жаль, что мы не повидались ещё раз: думаю, наваждение прошло бы. А тогда, поверь, я вздрогнул, увидев вместо знакомого парня его негатив. Не удивлюсь, если окажется, что тут не обошлось без чертовщины. Словно он продал душу дьяволу — и всё чёрное в нём стало белым, ну и наоборот, только снаружи этого не видно. Понятно, дело не во внешности, тут гораздо серьёзнее: Юнин мечтал стать писателем — помнишь, как он читал в классе свои стихи? — а теперь я поинтересовался его литературными успехами — и он как будто даже не сразу понял, о чём его спрашивают, а потом лишь фыркнул. Презрительно фыркнул.
— О негативе ты уже говорил недавно в этом же кабаке.
— По другому поводу… Только не торопись, не торопись, я давно усвоил, что за мужским столом любой разговор в конце концов всегда переходит на женщин. Но не с первой же рюмки.
— Давай выпьем по второй, — оживился Анатолий.
— Честно говоря, я собирался поговорить о другом.
— Ты заговорил — о Киме. Послушать тебя, так поверишь, что держись вы и дальше вместе, он стал бы чуть ли не Иисусом Христом…
— Нет, он не мог бы.
— Вот видишь… — с непонятной укоризною выговорил Распопов.
— Ким когда-то загорался, говоря о высоком призвании, а теперь, стоило о том напомнить, состроил гримасу, будто дорос до куда более важных дел, нежели стишки: его, мол, ждали увидеть нищим писцом, а он обернулся коммивояжёром.
— Надо же мужику кормить семью.
— На мой взгляд, хорошо бы прежде достичь высот…
— Это всё теория.
— А на практике — порошковые сливки… Кстати, где там наши салаты?
— Как же ты не научился у фрицев пить, не закусывая?
— Какой абсурд — русскому человеку учиться пить у иностранцев! — серьёзно ответил Свешников, вспоминая частые пирушки на курсах, где трое немцев-переселенцев из Казахстана и Поволжья, молодые рабочие, придумали отмечать дни рождения каждого из соучеников всей группой; в ней занимались два десятка человек, и за полгода учёбы мог бы найтись не один повод для празднования; на деле нашлось даже — тринадцать, чёртова дюжина. Собирались обычно прямо в классе, после занятий, непременно приглашая к столу и учителей; те соглашались легко, быстро усвоили русскую манеру пить стопками и закусывать то огурчиком, то селёдкой, и кто-то заметил: «Они научились у нас этому лучше, чем мы у них — языку».
Свешников у них как следует и не научился.
— У нас ты был почти отличником, — напомнил Распопов.
— Повезло, что только «почти». Иначе моя карьера рухнула бы. Представь себе, в нашем вузе на некоторые специальности избегали брать медалистов — считая, наверно, что послушные умы своего пороха не изобретут.
— Ты у нас, выходит, непослушный. А ведь мы с тобой никогда не выпивали вот так, один на один.
— Разве мы, кто-нибудь, пили в школе?
— Ну кто как… Ты и я — мы были в разных компаниях. Минуту назад ты вспоминал, кто с кем сидел, так вот, не было случая, чтобы кто-нибудь с первой парты пересел на последнюю, и мы там, на Камчатке, оставались даже не просто своей компанией, а — дворовой командой. Вспомни, ведь у нас там совсем случайно собралась кучка ребят не только из одного переулка, а — из одного двора. Мы дружили чуть ли не с пелёнок. По крайней мере — с манной кашки…
«Ни до чего такого не было мне дела», — подумав так, Дмитрий Алексеевич решил, что — выиграл; участие в чём-то, придуманном другими, просто за компанию (но — в юности же, когда происходящее с тобою прекрасно, но — в юности, вместе с которой уходят и преувеличенные беды), в совместных приключениях и авантюрах, какие при взгляде из старости не хочется порицать, — ничто подобное его не затронуло.
Главное, что никакие капитаны никаких дворовых команд не звали его в свои игры, а значит, и не командовали им, и он так и прожил школьником сам по себе, не осознав везения. Прежде Свешникову не приходило в голову, что его судьба определилась ничтожной случайностью — тем, за какую парту посадила его, первоклашку, учительница; теперь об этом уже можно стало говорить спокойно, особенно если называть старые вещи своими именами (за незнанием иных: человеческая речь с приходом смутных времён постепенно опростилась так, что всякому после многих лет вернувшемуся домой страннику пришлось бы обзаводиться разговорником). В наши дни слово «команда» ещё никуда не делось, но пришла пора «капитана» заменить на «лидера», и в уме Дмитрия Алексеевича это слово, как чужая кличка, так не вязалось с обликом тогдашнего вожака камчадалов, что удобнее было счесть, будто такого предводителя, быть может, и не существовало в природе: группка подростков вполне способна была прожить свои десять лет и без него; тут даже не имело смысла говорить о коллективном разуме, скорее присущем муравейнику, нежели нескольким школярам. Что-то у Дмитрия Алексеевича тут не сошлось: эти школяры, отказавшись от вожатого, быть может, и прожили бы общим умом, копируя, каждый, движения соседа, то есть неведомо чьи изначально, но коли всякая копия есть всего лишь отражение оригинала, то в начале цепочки подражаний всё равно должен был бы найтись кто-то один, придумавший первый жест или клич, и окажись он, муравьиный царь, поблизости — не укрылся бы за немногочисленными фигурами: вся команда просматривалась насквозь. Она редела, как роща осенью (но ведь и годы шли), предлагая вакансии для не входивших в неё прежде: соперников, судей, зрителей.
Свешников пока ещё держался поодаль: увиденные им расположились, на его нынешний вкус иностранца, слишком беспорядочно, и новые соседства стали необъяснимы, и действующие лица то и дело принимались расходиться в пространстве. Перед глазами оживала картинка из молодёжного журнала: космонавты, рассыпанные из корабля, разлетаются в ночи в разные стороны: куда кто толкнулся, туда и полетел, не умея изменить орбиту. Тем не менее пути где-то сходились.