Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чудь поодаль, в роще, стояли бунгало; подсвеченные электрическим светом, в отдалении они казались елочными игрушками, сплетенными искусной рукой доброй черной феи.
– Иногда даже не верится, – мотнул головой Данилов, – что где-то есть снег, зима, слякоть... Что где-то мутный от машинной копоти воздух, грязные ноздреватые сугробы, жидкое Месиво на неприбранных тротуарах, сонмы спешащих – от Жизни – людей. Странно.
– Куда более странно другое. В часе лета на юг начинается великая песчаная пустыня. И там нет ничего, кроме песка, тумана и солнца. Жутковатое место. – Зубров прикурил сигарету, медленно выпустил дым. – Раньше люди селились в оазисах, стремясь защититься от жестокости окружающего мира. Теперь – они сами себя селят в резервации, желая избавиться от нищеты окружающих людей. От их зависти. От их злобы.
– Так было всегда. И всегда будет. Во все века крепостные стены хранили богатства конкистадоров, сумевших захватить их первыми.
– И ни в какие века стены не спасли никого.
– Все просто. Люди становятся богатыми и – теряют энергию жизни. Они ревностно охраняют даже не свой покой – свой комфорт; жизнь делается покойной, декоративной и – полной химер, рожденных агонизирующим от отсутствия борьбы мозгом. Но не химеры парализуют действие, они сами – следствие сытой и никчемной жизни.
– Данилов, я всегда знал, что ты умный, но чтобы до такой степени...
– Да ладно тебе. Просто водки много выпил.
– А все же – переведи.
– Не так губит война, как ставшая привычной роскошь.
– Красиво. Но спорно.
– Как сформулировал один великий ученый: «Деяния сменяются делишками, патриотизм – эгоизмом, геройство – шкурничеством, благородство – жестокостью» [25]. Шкурничество и жестокость не могут ничего защитить и уж тем более ничего создать. А химеры хоронит время. Без поминовения.
– Время... Даже здесь и то кажется, что живем даже не в двух – в двунадесяти веках! Вот это – земли ятуго. И появляться здесь всем, кроме ятуго и нгоро, – табу.
– Нам тоже?
– Нет. Мы – белые. Чужие. Совсем чужие. А в получасе – трущобы Кидрасы: смрадные, больные, нищие, орущие, вымирающие... Чуть дальше – земли нагарто: несколько разбросанных деревенек, где остатки могущественного некогда племени существуют словно в аду: их сжигают болезни, выжирает смерть, а жизнь похожа на жуткий, затянувшийся кошмар. Которого сами они не замечают.
– Так живут многие. Везде.
– Да. Все здесь считают, что так проявляется воля верховного бога Наоро за нарушение сложных табу. Или – месть главного жреца.
– Это реально?
– В Черной Африке – реально все. – Зубров помолчал, печально глядя в сторону океана. – А в белой, заснеженной Руси – все возможно.
– Скучаешь?
– Да. По дому, которого у меня нет.
– Не грусти, Зубр. Все будет. Русь – материк куда более обширный, чем Африка. И не менее загадочный. Нужно просто верить.
– Ты веришь?
– Да. Ведь еще остались девчонки, жаждущие не комфорта, а любви, и пацаны, мечтающие не о карьере, а о подвиге. Мы тоже из таких.
– Только с подвигом не сложилось.
– Как и с любовью.
Эх, товарищи, держите вы меня, Я от радости займусь, как от огня – Не колодой в сыром бору, А соломою, да на ветру! – напел Сашка тихо, с какой-то холодной, отстраненной жестокостью, и взгляд его терялся в расплавленном золоте океанского заката, где-то далеко, за краем.
«Нет, в мире счастья нет, но есть покой и воля...» А может быть, прав поэт, и не существует ни любви, ни счастья, потому что для этого нужно, чтобы два человека нашлись, не разминулись, узнали друг друга и сумели стать самоотверженными настолько, чтобы подарить себя друг другу без оглядки, без остатка, без мучительных поисков смысла... А жизнь – лишь крохотный миг, в котором может и не произойти такой встречи, в котором сочувствие и верность разбиваются о твердыни принятых устоев и вязнут в сутолоке ничего не значащих разговоров, пересудов, застолий... И любовь остается уделом мечты. И способны к ней только женщины: они умеют принимать мир таким, какой он есть, без жажды переустройства... А вечное стремление к достижению идеала, которое и делает мужчину мужчиной, вместе с тем превращает его в бесприютного странника... И когда усталая женщина, которую он считал единственной, уходит, мужчина делается беспомощным, словно недельный щенок: ему становится ни к чему покорять этот мир, потому что нет-той, к чьим ногам он сложил бы обретенные сокровища.
Оттого любовь и случается лишь как всполох огня, чтобы скоро иссякнуть, оставив по себе горку сырых углей... Или – затухать долго, мучительно, тревожа непроглядную ночь бытия воспоминанием об исчезнувшем пламени...
Мысли Данилова были тягучи, но спокойны. Ни предвкушения удачи или ласки, ни связанной с этим боязни будущей потери, ни сожалений об отлетевшем... И из этого покоя исподволь рождалось неожиданное ощущение окружающей его теперь жизни: жизни мнимой, чужой, незнакомой и в то же время – жизни настоящей: она летела за окном пахучими стеблями трав, дальними раскатами звериных рыков, приближающимися огнями людского жилья, наполненного теплом.
– О чем размышляешь? – спросил Зубров.
– Философствую.
– И что выходит?
– Разное.
– Брось. Жизнь – коромысло. На одном ее конце – что-то приятное, смешное, забавное, на другом – страшное, пугающее до жути. И хорошо, если твое «плечо» – посередине; а чуть дорога неровная, коромысло соскользнет, и уж каким краем оно тебя ударит – неведомо. И уж к счастью или к сожалению, но все мы неспособны загодя отличить удачу от потери и дорогу, ведущую вверх, от той, что свергнется в ущелье.
– Ты стал фаталистом?
– Нет. Фатализм хорош для слабых: он как бы снимает личную ответственность за собственные неудачи и в конечном счете за пропащую жизнь. – Зубров скривился:
– Хотя знаешь... Порой жизнь наскучивает мне настолько, что и сказать жутко. У жизни две беды. Мы ищем в ней смысл, которого нет. Это первая.
А вторая – мы очень боимся смерти.
– В жизни нет смысла?
– Никакого. Потому и добрые дела наказуемы. А что до смерти... Быстрая смерть в бою или покойная, в старости, в своей постели – это обыграно и театром, и воображением. Не пугает. Первая – внезапна, вторая – отдаленна. А вот в каком-то затхлом месте, в убогой больничке, задыхаясь от боли и немощи...
В этом главная причина самоубийств: страх болезненной, унизительной смерти.
Страх, что некто все решит за тебя. Страх того куска предсмертного существования, что и жизнью назвать нельзя: так это безнадежно и жутко. – Зубров оскалился в подобии улыбки:
– Но это – не про нас.