Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хочешь, чтобы я упрашивал?
— Ну ладно, не надо. Я тебя поцеловала — в благодарность. В щеку. И все.
— Итак, хочешь поехать в Акапулько?
Она опять засмеялась, по-видимому, уже совсем проснувшись.
— Конечно, хочу в Акапулько. Иначе зачем нужен гибкий график? Могла бы дать студентам двойное задание на неделю. Но ты сам знаешь, мне это не по карману.
— Мне по карману, — мягко сказал я. — Я много лет откладывал деньги, как учили меня родители. — «…А тратить их было не на кого», — не добавил я. — Мы могли бы приурочить поездку к твоим весенним каникулам. Кажется, как раз на той неделе? Разве это не знамение?
Мы оба примолкли, как замолкают, вслушиваясь в шум леса, я слушал ее дыхание, как слушают (после первой паузы, когда притихнешь и успокоишься) птиц в ветвях или белку, шмыгающую по сухим листьям в шести футах от тебя.
— Ну… — медленно начала она.
Мне послышались в ее голосе годы бережливости, которой научила мать, но копить было почти нечего — годы рисования, на которое с трудом выкраиваешь время или деньги. Их удавалось отложить на несколько дней, недель или месяцев, из страха и гордости, не позволявших одалживаться, возможно, скромный подарок матери из остатков сбережений на ее воспитание. Призвание не позволяло ей отказаться от преподавательской работы, студентов, не имеющих понятия, что ее банковский счет едва выдерживает оплату квартиры. Весь набор проблем, которых я избежал, поступив в медицинскую школу. С тех пор я написал ровно десять картин, которые мне нравились. Моне в 1860-м году написал шестьдесят видов одной Этреты, и большинство из них шедевры. Я видел десятки полотен на стенах комнаты Мэри, сотни гравюр и рисунков на полках в ее студии. Хотел бы я знать, многие ли из них до сих пор нравятся ей.
— Ну, — повторила она не так напряженно, — дай мне время подумать.
Я представлял, как она устраивается в постели, которой я ни разу не видел: ей пришлось сесть, чтобы снять трубку, на ней, возможно, свободная ночная рубашка, она откидывает за плечо волосы.
— Если я с тобой поеду, возникнет еще одна проблема.
— Избавлю тебя от труда ее формулировать. Если ты примешь мое приглашение, тебе не придется со мной спать, — сказал я и сразу почувствовал, что вышло слишком сухо. — Я найду способ снять нам раздельные комнаты.
Я услышал, как она фыркнула, словно сдерживая восклицание или смешок.
— А, нет, проблема в том, что я, может быть, и захочу спать с тобой, но не хочу, чтобы ты думал, будто это благодарность за приглашение.
— Ну, — отозвался я. — Что тут сказать?
— Ничего. — Теперь я не сомневался, что Мэри смеется. — Пожалуйста, промолчи.
Но в аэропорту неделю спустя, после редкой в Вашингтоне снежной бури, мы держались молчаливо и скованно. Я начинал задумываться, такой ли хорошей идеей была эта авантюра, или она будет стеснительной для обоих. Мы договорились встретиться у пропускного пункта, у которого было полно студентов, словно позировавших для Мэри: нетерпеливая очередь, уже нарядившаяся по-летнему, хотя самолеты за стеклом раскатывали мимо груд грязного снега. Мэри подошла со связкой холстов на плече, с переносным этюдником в руке и неловко потянулась поцеловать меня в щеку. Она подобрала волосы в узел на затылке и надела длинный синий свитер с черной юбкой. На фоне суетливых юнцов в шортах и пестрых рубахах она выглядела, словно монахиня, вышедшая в мир. Мне пришло в голову, что я даже не подумал захватить дорожный набор художника. Что это со мной? Мне останется только смотреть, как она пишет.
В самолете мы обменивались бессвязными репликами, словно уже не первый год путешествовали вместе, а потом она заснула, сначала прямо сидела в кресле, но понемногу склонилась ко мне, ее гладко причесанная головка легла мне на плечо. «Я всю ночь писала до половины пятого». Я думал, в нашей первой совместной поездке мы будем говорить без умолку, а она вместо этого заснула, привалившись к моему плечу, и время от времени отстранялась, не просыпаясь, как будто пугалась незаметно подкрадывающейся близости. Мое плечо ожило под ее склоненной головой. Я осторожно достал новую книгу по лечению пограничных нарушений, до которой давно хотел добраться — исследование биографий Беатрис и Роберта уже начало сказываться на профессиональном самоусовершенствовании, — но не мог прочесть больше одной фразы, слова начинали рассыпаться.
А потом тот трудный момент, которого мне никогда не удается избежать: мне представилась ее голова на плече Роберта, на его обнаженном плече — сколько правды было в ее словах, что она больше не любит Роберта? Как-никак, я, может быть, сумею его вылечить или добиться улучшения. Или правда была не так проста? Что, если я уже не желаю его выздоровления, учитывая, что может произойти, если он вернется к нормальной жизни? Я перевернул страницу. В пробивающемся сквозь облака свете волосы Мэри стали светло-каштановыми с золотистым отблеском от слабой лампочки для чтения. Они потемнели, когда она отвернулась от окна. Они блестели, как резное дерево. Я пальцем, бесконечно бережно погладил бледную кожу в проборе — она шевельнулась во сне и что-то пробормотала. Ее ресницы бросали розоватые тени на светлую кожу. В уголке левого глаза была крошечная родинка. Я вспомнил созвездие веснушек Кейт, безупречную кожу матери и ее огромный, вбирающий все взгляд перед смертью. Когда я снова перелистнул страницу, Мэри села прямо, натянула свитер на плечах и прислонилась виском к окну, подальше от меня. Так и не проснувшись.
Она подходит к гардеробу и думает, какое из двух дневных платьев надеть: голубое или коричневое, выбирает коричневое, теплые чулки и ботинки. Она закалывает волосы и берет длинный плащ, шляпку с каймой из бордового шелка и старые перчатки. Он ждет ее на улице. Она открыто улыбается ему, радуясь его радости. Пожалуй, все пустое, кроме этой странной радости, которую они приносят друг другу. Он несет оба мольберта, а она отбирает у него сумки. У него потертая кожаная охотничья сумка, купленная в двадцать восемь лет: она уже многое знает о нем.
Выйдя на берег, они аккуратно складывают вещи под стеной мола и, не сговариваясь, отправляются пройтись. Ветер сегодня сильный, но не такой холодный, и пахнет травой: повсюду цветут маки и маргаритки. Она, перебираясь через завалы камней, всякий раз опирается на его руку. Они карабкаются по восточному обрыву на плато, откуда открывается вид на еще более живописные арки и колонны утесов напротив. Высота пугает ее, она не подходит к краю, а он наклоняется над обрывом и докладывает, что волны сегодня высокие, прибой достает до скал.
Они совсем одни, и все вокруг так величественно, что она забывает обо всем, тем более о такой мелочи, как он и она, и даже тоска по детям, саднящая в груди, на несколько минут отступает. Она не может вспомнить, что такое — чувство вины, зачем оно. Все стихает в его присутствии, маленькой человеческой ноте в пустынном ландшафте. Когда он возвращается к ней, она припадает к его груди. Он стоит, обняв ее, она прижимается плечами к его блузе художника, он придерживает ее, словно не подпуская к обрыву. Ее заливает простое чувство облегчения, затем — удовольствие и наконец желание. Какой здесь сильный ветер. Он целует ее в шею под полями шляпки, под узлом волос; может быть, потому, что она не видит его, разница в годах забывается.