Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Симпатичная стюардесса прошла через весь салон к аварийному выходу, у которого сидела Евгения и спала девушка. Попросила надеть туфли и убрать портфель на полку для ручной клади. Евгения заспорила, но стюардесса была непреклонна:
— Только на время взлёта и посадки! Потом, в горизонтальном полёте, сможете взять вашу сумочку обратно.
Евгения знала, что людей, которые злоупотребляют уменьшительно-ласкательными суффиксами, переубедить невозможно — такой была, например, Нина Андреевна, Ларина бабушка. Проще послушаться. Она вынула из портфеля свёрток с деньгами, а портфель закинула на полку. Стюардесса холодно улыбнулась, и тут её окликнула коллега:
— Ян, у меня там мужчина сидит с лишним весом, надо бы переместить.
— Очень толстый? — спросила Яна.
— Ну такой, турбулентный…
Стюардессы пошли перемещать турбулентного пассажира, а Евгения пристегнула ремень и снова открыла роман Хандке. Свёрток лежал на коленях, как зримый образ материальной ответственности. Тётя Вера обрадуется, даже если не покажет этого — а Евгении и не нужно ничего видеть, она и так знает, что Стениным всегда нужны деньги. Тётя Вера слишком много работает, а Лара, дурочка, бросила учёбу. Надо как-то уговорить её вернуться в университет…
Евгения покосилась на девушку, но та спала так крепко, что даже слюну пускала — интересно, где она умудрилась так вымотаться? Через проход сидела семья с младенцем, полностью этим младенцем порабощённая. Никто не смотрел на Евгению и не осуждал её — а она между тем делала кое-что предосудительное. Развернула свёрток и вытащила оттуда конверт с чужим письмом.
Евгения ещё в Париже решила: если конверт заклеен, то она не будет его читать, а если нет — тогда пусть это письмо станет одной из тех тайн, которые так легко доверить случайному попутчику.
Конверт был плотно запечатан.
Что ж, пусть таким и останется.
Самолёт набирал высоту.
— Как повеселилась?
— Так себе.
— В метро прокатилась?
— Нет.
— А что ты вообще делала?
— Старела.
Раймон Кено
Сколько помнила себя Евгения, столько же она примеряла тётю Веру Стенину на роль своей мамы. Ей, конечно, стыдно было этим заниматься, но слишком уж сладкой была мечта. Слово «сладкий» чем-то походит на слово «стыдный», решила Евгения впоследствии, но легче ей от этого не стало. Роль матери подходила тёте Вере так, будто шили под неё специально — не топорщилась, сидела точно по фигуре. Родная мама Юлька была для этой простенькой одежды слишком уж оригинальной. Нечего, как говорят артисты, играть.
В памяти Евгении хранился косой десяток историй о мамином подходе к воспитанию. Хотя это был скорее уход от воспитания, помноженный на буйную фантазию. Например, однажды в детском саду Евгения, подбиваемая смелой подружкой (сама — ни за что бы!), съела несколько сушёных горошин. Воспитательница наябедничала родителям — смелой девочке хоть бы хны, а маленькой Евгении мама рассказала страшную историю. Теперь, объясняла мама, горошины обязательно прорастут и будут лезть из ушей и носа кудрявыми зелёными веточками, помнишь, мы видели такие летом в Орске? На этом месте мама потеряла интерес к описанию и унеслась вначале мыслью в Орск, а затем — и сама унеслась на целый вечер в какие-то гости, подбросив Евгению на порог к Стениным.
Евгения в ту ночь никак не могла уснуть — горошины внутри разбухали, из них вылезали ярко-зелёные ростки и пёрли вверх. Девочка чувствовала, как её заполняют изнутри кудрявые веточки, о которых с такой симпатией рассказывала мама. Она плакала тихонько, чтобы не разбудить Лару, и щипала себя за живот, чтобы горошины прекратили своё страшное дело. А потом в комнату зашла тётя Вера.
— Ты чего не спишь?
— Горох растёт, — шёпотом объяснила Евгения.
Тётя Вера потребовала полного рассказа, а выслушав, переспросила:
— Ты сколько горошин съела?
— Три, — пролепетала Евгения. Именно в этот момент ей вдруг показалось, что из правого уха торчит зелёная веточка.
— Оставь ухо в покое, — рявкнула тётя Вера. — Если только три, ничего не вырастет. Главное, больше никогда не ешь сухой горох, поняла меня?
Евгения уснула успокоенная, но горох с тех пор не ела никакой вообще.
В другой раз маме кто-то нажаловался, что Евгения плохо кушает в детском саду — а она там вообще не могла есть, потому что рядом сидел мальчик, у которого лицо всегда было перемазано кашей или соплями, одно из двух. Мама сказала, что в группе у них вот прямо с сегодняшнего дня будет установлена камера, как в кино, — и она, мама, всегда сможет видеть, ест Евгения или не ест. И если та опять закочевряжится, то вечером её будет ждать хороший дрын.
Что такое хороший дрын, Евгения не знала — и решила, что это кто-то из маминых знакомых, которых у неё было не меньше, чем депутатов в телевизоре. «Хороший» — звучало обнадёживающе, но вот «дрын» доверия не внушал. С перепугу девочка начала есть — на неопрятного соседа не смотрела, а вместо этого крутила головой, соображая, куда именно в группе мама могла поставить камеру? Решила, что камера, скорее всего, хранится на шкафу, вместе с игрушками, которые им не разрешалось брать самостоятельно — и начала вставать перед этим шкафом, улыбаться и махать маме рукой. Даже иногда говорила шёпотом: «Мамочка, ты меня видишь? Это я, Евгения!»
Ещё одно воспоминание — эпохи Джона. Мама тогда передвигалась по городу исключительно в такси — «на тачке». Сажала Лару с Евгенией на заднее сиденье и весело предупреждала:
— Ведите себя хорошо и не думайте, что я ничего не вижу! У меня глаза на затылке.
Ларе хоть бы хны, а Евгения класса до третьего считала, что у мамы под пышными кудрями скрываются сзади дополнительные глаза. Поэтому она так боялась трогать мамину голову — чтобы не повредить эти глаза (и не увидеть — ещё неизвестно, чего она боялась больше).
Евгения очень не любила, когда в игрушечных магазинах мама вдруг хватала плюшевого медведя — и начинала говорить будто бы его голосом, поднося игрушку так близко к лицу дочери, что той становилось щекотно и стыдно. Медведи, кролики, белки — все они говорили у мамы одинаково гнусавыми голосами, а заводные игрушки бились на полу в агонии.
В общем, мама делала всё для того, чтобы приблизить знакомство Евгении с теорией и практикой психоанализа, зато рядом с тётей Верой царила успокоительная, надёжная тишина. Евгении не встречались в жизни люди, умевшие молчать так выразительно, что с помощью этого молчания можно было рассказывать длинные истории. Когда тётя Вера имела дело с Евгенией, то чаще всего ворчала на неё, но это девочку тоже странным образом успокаивало.
Ей просто было хорошо рядом с ней — и всё.
Случались, конечно, и огорчения.