Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если оставить в стороне метафоры, мой план состоял в том, что я сдамся полиции. Как только мы пересечем границу, я воспользуюсь первой же возможностью, чтобы оторваться от своих друзей, и направлюсь в комиссариат. «Я пришел сдаться», – скажу я. «Почему?» – «Потому что у меня нет желания продолжать». Старушка наконец поставила точку в своих молитвах. Колесики остановились. Решение было принято.
У меня не появилось возможности привести мой план в исполнение. Через три дня в купе поезда полицейский направил на нас с Трику пистолет, и я чисто рефлекторно ударил его по запястью и отнял у него оружие; но, к счастью, мне не удалось помешать задержанию. Позднее меня не покидали сомнения, особенно когда я слышал крики Трику в пыточных камерах, ибо на их фоне решение, принятое на холме в Альцуруку, казалось мне смехотворным и отвратительным. Но я не свернул с намеченного пути. Я признал себя ответственным за все акции, которые мне назвали на допросе, и, кроме того, чтобы поставить окончательную точку, сообщил полиции о существовании тайника в Ируайне. Мои товарищи уже не смогут в будущем им воспользоваться. Сомнения преследовали меня даже после того, как меня поместили в тюрьму, когда коллектив политических заключенных, обвинив меня в предательстве и вменив мне в вину провал, изгнал меня из коммуны и подверг остракизму.
Однажды Трику с Эчеверрией решили нарушить нормы, принятые в коллективе заключенных, и появились в тюремном изоляторе, где я отбывал наказание. Они хотели заручиться моим согласием, чтобы отправить Папи послание в мою поддержку, чтобы сказать ему, что дело о предательстве было чистым вымыслом. Но я отказался. Я сказал им, что наказание было мне необходимо, если я хочу, чтобы душа моя исцелилась. «Ничего не делайте, – попросил я их. – Позволим бабочке вернуться домой». – «Ты подаришь мне эту фразу для стихотворения?» – спросил Эчеверрия. Я сказал ему, что она не моя, я взял ее из книги. Остракизм имел по крайней мере одно преимущество: я мог читать без передышки; стихи, рассказы, романы были для меня как родниковая вода.
III. Признание Эчеверрии
То, что произошло во мне, можно назвать преображением. Так бывает, когда любовь превращается в ненависть, если выражаться в духе консультантов по вопросам эмоциональной сферы. За одну ночь я вдруг возненавидел все: мое членство в организации, наши сентиментальные песенки и особенно некоторые слова из нашего привычного лексикона – «народ», «национальный», «социальный», «пролетариат», «революция» и прочее в таком роде. Начиная с этого момента все информационные сообщения организации стали казаться мне абсурдными; еще более абсурдными – террористические акты; а мои товарищи стали для меня чужими и вызывали лишь антипатию.
Преображение завершилось во время нашего пребывания во французском местечке Мамузин, когда организация устроила над нами суд после доноса одного из наших товарищей, которого мы звали Карлосом. Меня переполняла ненависть, и я пообещал себе, что покончу со всем этим как можно скорее. Я должен был выйти из организации. В противном случае я сойду с ума. Потому что та жизнь, которуюя вел, в буквальном смысле была безумством. Подвергать себя опасностям во имя идеологии, которую ты исповедуешь умом и сердцем, возможно, и восхитительно, пусть даже скептики или реалисты и не видят в этом никаких достоинств, поскольку за великими словами всегда следуют великие катастрофы; но рисковать вопреки твоему уму и твоему сердцу – это полный бред, дешевая патетика, судьба карнавального персонажа.
В то время – шел 1976 год – не существовало приемлемого способа порвать с организацией. Ходили слухи о расколе, и неистовые споры между сторонниками «чисто политического» пути и милитаристами были нескончаемы. Милитаристы утверждали, что все, кто защищает умеренные позиции, являются предателями, контрреволюционерами и что они не намерены допустить такого поворота событий. Поэтому я принялся самостоятельно, отбросив всякую риторику и инфантилизм, размышлять над всем этим и в конце концов пришел к решению: сдамся полиции. Или, говоря более жестко – без риторики, инфантилизма и тому подобного, – предам организацию. Решение Папи направить нашу группу на Средиземное море благоприятствовало моему плану. Между Страной Басков и Барселоной шестьсот километров, и нам предстояло проехать их на поезде. Путешествие было длинным, следовало только дождаться подходящего момента.
Как только решение было принято, начались сомнения. Было нечто, что затрудняло реализацию моего плана. Я не знал, как поступить с Трику и Рамунчо. С одной стороны, я не хотел подвергать их опасности и тащить в полицию. Но с другой стороны, я им сочувствовал. Они останутся в организации, в ловушке своего прошлого, все больше и больше погружаясь в нее. Это меня не устраивало. Я хотел быть примерным матросом, потерпевшим кораблекрушение, и разделить с ними спасательную шлюпку.
В конечном итоге возобладало чувство примерного матроса. Возможно, Рамунчо и Трику не прошли через то же преображение, что я, но я видел, что они очень устали и все больше уходили в себя. Трику проводил половину дня, пробуя различные кулинарные рецепты, а другую половину – слушая эзотерические программы по радио или читая журналы о космонавтах. Кроме того, в определенном смысле он стал настоящим маньяком. Он хранил кусочек ткани, отрезанный, по его словам, от платья, в котором была одна из его тетушек в день бомбардировки Герники, и всегда, когда мы отправлялись куда-нибудь, он пришивал его к изнанке своей рубашки; без него он не мог успокоиться, как варвар, потерявший свой амулет. Что касается Рамунчо, то он сосредоточил все свое внимание на изучении английского языка. Как только предоставлялась малейшая возможность, он брал книги и пленки и уходил заниматься. Однажды Папи сказал, что ему следовало бы глубже внедриться в организацию, на что Рамунчо ответил категорическим отказом. Он не хотел ничего знать. Ограничивался лишь тем, что осуществлял акции, которые ему велели осуществить, и точка. Возможно, он пребывал в подавленном состоянии. Рамунчо всегда был немного склонен к депрессии. И смерть его матери очень его подкосила.
Когда мы выехали из Мамузина, я сказал себе: «Я должен вытащить их из ямы. Испанская диктатура долго не продлится. Изменение политической ситуации, несомненно, приведет к амнистии, и заключенные смогут выйти на свободу. А вот положение членов организации, которые к тому моменту будут продолжать активную деятельность, напротив, будет очень сложным». Я был убежден, что милитаристы вроде Карлоса возобладают в организации и, следовательно, вооруженная борьба продолжится. И активные борцы снова вернутся в тюрьмы. В те самые тюрьмы, которые только что опустели. А когда будет объявлена следующая амнистия? Это невозможно предвидеть. Но пройдет немало лет. Может быть, десять, может быть, двадцать. А посему было необходимо попасть в тюрьму как можно раньше.
Я не буду распространяться о деталях нашего задержания. Как только мы выехали из Сан-Себастьяна, я сказал своим товарищам, что иду в туалет, и попросил контролера позвать представителя железнодорожной полиции. Когда передо мной появился полицейский, я сказал ему, что хочу поговорить с каким-нибудь ответственным лицом, что речь идет о жизненно важном деле и что если все пройдет хорошо, он получит месяц отпуска и, возможно, даже медаль. Я позвонил со станции Альсасуа и оговорил условия с губернатором Наварры: никакого насилия во время задержания и никаких пыток в комиссариате. В них на самом деле не будет никакой необходимости. Ведь я сам предоставлю им всю информацию, которой владеют мои товарищи. Губернатор дал мне слово, а я сообщил единственный факт, который был ему в тот момент нужен: один из моих товарищей играет на аккордеоне. Найти наш вагон было нетрудно. «Вы не возражаете, если мы задержим вас в Сарагосе? Это чтобы лучше все подготовить. Я не хочу спешить», – сказал губернатор. Я ответил, что у меня возражений нет и чтобы он сделал одолжение, прислал умных полицейских. «Вы же знаете, с умными работать всегда лучше». – «Вы просто циник», – сказал он со смешком. Он нервничал. Не каждый день случались звонки вроде моего.