Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Необычным было и его лицо, странная рыжеватая борода, в которой кое-где виднелись седые волоски. Это борода была узкой, как у козла, но намного длиннее. Аккуратно расчесанная, она казалась приклеенной к лицу вошедшего, как это делается у комедиантов. Такими же странными были его узкие карие глаза с красноватыми, словно воспаленными, белками. Они, казалось, сладко улыбались и в то же время искоса следили за всем, стараясь не пропустить ни единого движения окружающих. Это были глаза человека, постоянно обеспокоенного тем, оказывают ли ему достаточно почета, чтобы знать, сколько почета ему следует оказывать в ответ…
Гаон реб Элиёгу, усталый после своей скромной трапезы и сопровождавших ее тяжелых дум, тем не менее встал навстречу гостям и посмотрел на незнакомца живыми черными глазами, столь неожиданными на его увядшем лице. Его охватило неприятное предчувствие: «Кто это? Что ему здесь надо?..» Гаон всегда ощущал потаенный страх, сталкиваясь с чужаком или просто с человеком, который мешал его уединению.
У чужака, в отличие от сопровождающих, не было на лице заискивающего выражения. Он переложил свою длинную трость из руки в руку и освободившуюся правую с растопыренными пальцами уверенно, даже немного чересчур уверенно протянул для рукопожатия:
— Шолом алейхем, ребе Элиёгу, светоч нашего Изгнания! Вы меня не узнаете?
Дрожащими губами престарелый гаон ответил: «Шолом алейхем», — всмотрелся в гостя, и скрытое чувство неприязни еще больше усилилось в нем.
— Ах-ах, реб Авигдор, кажется!
При этом гаон чуть-чуть поджал губы. Он вспомнил, что этот самый реб Авигдор активно продвигал первый херем в пинских синагогах. Он не жалел ни денег, ни здоровья, пока главарь «секты» Лейви-Ицхок — теперь его называли «Лейви-Ицхок Бердичевский»[286] — не перестал устраивать свои «хасидские столы». Просто потому, что все его столы разломали, а его дом разрушили… Но когда Лейви-Ицхок бежал из Пинска в Желихов, реб Авигдор добился, чтобы его самого избрали раввином, и уселся на престол изгнанного. Пинский кагал тогда сильно его возненавидел, но ссадить с раввинского престола побоялся, потому что реб Авигдор был приближенным правившего там пана Радзивилла и городского магистрата… До Вильны дошел даже слух, что пинское раввинство он втихаря «откупил» за хорошие деньги, дал взятки всяким «шишкам». Даже пламенные противники «секты», помогавшие реб Авигдору провозглашать херем и изгонять Лейви-Ицхока, считают, что раввинство это все-таки не для него… Проще говоря, несмотря на святой гнев реб Авигдора против изгнанного и на его самоотверженную готовность откликнуться на всякий призыв из Вильны, ему не доверяли. Такой человек, по всеобщему мнению, не должен был восседать на престоле раввина… Но князь Радзивилл не раз угрожал, что, если «пана рабина» снимут с должности, он удвоит подати. Магистрат же угрожал в таком случае вышвырнуть всех еврейских ремесленников из цехов. Поэтому еврейской городской общине пришлось уступить. Сам реб Авигдор даже оправдывался, что все это выдумали враги из «секты», чтобы его возненавидели пинские евреи и виленский раввинский суд. Это звучало правдоподобно, но… вокруг него витал какой-то чуждый запах, можно сказать, некошерный. То, как он наряжался, как вставлял нееврейские слова в свои письма, показывало, что он любит крутиться около высокопоставленных иноверцев, подражать их языку и одежде. Это не подобало раввину. И не только на фоне старого аскета в поношенном холщовом лапсердаке, шерстяных чулках и шлепанцах, но на фоне любого раввина… Вот, например, на фоне реб Хаима из синагоги Рамайлы.
Толстый глава общины реб Саадья увидал тень, пробежавшую по хорошо знакомому лицу учителя нашего Элиёгу, и принялся оправдываться не столько за себя, сколько за приведенного им гостя:
— Учитель наш Элиёгу… Великое дело! Пинская община и все соседние общины — и Пружаны,[287] и Слоним,[288] и Слуцк[289] — прислали реб Авигдора…
Самоуверенный гость, полураввин, полуштадлан, полу-черт-знает-кто, наверное, почувствовал, что то, что производит впечатление на простых ученых евреев, глав общин и синагогальных старост, неуместно здесь, в святой комнате аскетизма и Торы. Поэтому он сразу сбавил тон, наклонил свой сподик — даже важное выражение его лица изменилось. Он, назло всем занимавший должность пинского раввина крупнейший интриган всей Литвы и Белоруссии, умел неплохо сыграть любую роль. На его лживые красноватые глаза сразу же навернулись слезы. Жалостная богобоязненная мина разлилась по лицу и мясистым губам. Даже его басовитый голосок вдруг надломился. Он забубнил:
— Учитель наш Элиёгу, светоч нашего Изгнания! Я знаю, что помешал вашим занятиям Торой. А ведь наши мудрецы, да будет благословенна память о них, сказали: «Изучение Торы равно всем заповедями вместе взятым»,[290] — не то что у главарей «секты», да сотрется их имя. Они смеются и говорят, что занятия Торой день и ночь — это гордыня, сплошная гордыня…
Одним своим узким глазом он словно ощупал желтовато-бледное лицо гаона, облизнулся красным языком и еще богобоязненнее закивал сподиком:
— Но… Учитель наш, светоч нашего Изгнания! Есть вещи, которые отодвигают даже изучение Торы так же, как угроза жизни отодвигает субботу. Болезнь «секты» разрастается. То, что они когда-то делали скрытно, теперь делают прилюдно. В Пинске и в Новогрудке,[291] в Ковне[292] и в Слуцке. И даже имеют наглость похваляться в своих молельнях и миньянах, что вы, наш учитель Элиёгу, раскаиваетесь в том, что наложили на них херем. И херем 5532 года,[293] и второй херем…
— Я? — перебил его Виленский гаон и отступил назад. — Я? — еще раз тихо воскликнул он и схватился за свою впалую грудь.
— Так они говорят, — с подчеркнутой скромностью ответил реб Авигдор. — Именно поэтому меня прислала пинская община, а из Брест-Литовска мне написали: «Ради Бога, реб Авигдор, бегите скорее к нашему учителю Элиёгу, светочу нашего Изгнания, и пусть он нашлет на них эпидемию!..» И я, самый ничтожный из ваших учеников, помчался. Я ехал в жару и в холод, днем и ночью на телегах, чтобы добраться до вас до начала месяца элул, до первого трубления шофара в синагогах. И, слава Всевышнему, добрался.
Реб Элиёгу слушал эту речь с некоторым испугом. Он даже приложил ладонь к своему бледному уху, чтобы лучше слышать. Язык реб Авигдора был точно такой же смесью еврейских и нееврейских слов, деланной светскости и деланной же еврейской набожности, как и его одежда. Цитаты из талмудических мудрецов он перемежал с нахватанными польскими и русскими выражениями. Но его лицо было при этом таким печальным, а голос таким надтреснутым, что гаон сразу же проникся доверием к этому влиятельному еврею, который приехал