Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь я понимаю, что ошибся. Этот ужасный запах доказывает, что она еще не покинула наш бренный мир. Да и чума пирует не на трупах, а на живых людях. Быть может, это и не чума вовсе, а какое-нибудь другое, не столь серьезное заболевание. И, пока она еще дышит, я не одинок на этой земле. Я даже не буду думать о том, что она может уйти от меня в лучший мир. Мне невыносима мысль о том, что она может умереть, а я останусь жить дальше. Даже для того, чтобы защитить нашего сына, который громко плачет у замочной скважины, пока я пишу эти строки. Я люблю его, но жить без нее не хочу и не буду. (Наш сын любит ее инстинктивно и скребется в дверь, требуя, чтобы его впустили к ней, совсем как теленок, который мычанием зовет к себе мать. Я имею в виду, что он любит ее, не задумываясь, без души. Я же люблю ее всем сердцем.)
Я хочу, чтобы ее ничто не беспокоило, и приказал рассыпать солому внизу, по мостовой, чтобы шаги прохожих и стук колес повозок звучали приглушенно.
Я призвал к ней врача-еврея Рабино Симеона. Я слышал о нем много хорошего и теперь смотрю, как он склоняется над ней, – еврей в моем доме прикасается к моей супруге! Но я не буду описывать его Вам, потому что понимаю, чему я очень рад, что это ничего не значит – происхождение, религия, каста – по сравнению с величайшей неповторимостью, вкусом свежей воды и божественного нектара, какой имеет настоящая любовь мужчины и женщины. В том, конечно, случае, если это такая любовь, которую я питаю к Люссиете и которую делю с ней или, во всяком случае, делил раньше, до того как она заболела душой и телом.
Сейчас доктор смешивает травы. Он уже положил черные камни[175] на ее запястья, живот и лоб. Хотел бы я знать, что он делает. Я почти готов умолять его прибегнуть к колдовству, если только оно может помочь.
На этом я заканчиваю; доктор зовет меня, но не с высокомерной заносчивостью (каковая, как нам обоим говорили, является отличительной чертой его народа), а ласково манит меня рукой. Он представляется мне хорошим человеком! Ноги подняли меня со стула, словно мое второе «я» уже сидит у ее постели. Что бы он мне ни сказал, я не стану его слушать, пока он не уверит меня, что она будет жить.
Я жду и не могу дождаться, когда же он уйдет, чтобы вновь прикоснуться к ней. На сей раз я не отпущу ее от себя… Мне страшно представить ту темноту и одиночество, которые обрушатся на меня и нашего сына, если я потеряю ее.
* * *
Рабино находился у себя в клетушке, заменявшей ему аптеку, когда прибыл посланец от Венделина. Сосии нигде не было видно. С того дня, как он вернулся домой и обнаружил пепел их ketubba, летающий над кухонным столом, выкипевшую досуха кастрюльку над очагом и разбитую в щепки дверь, в которой безжизненно болтался замок, они заключили молчаливое соглашение, стараясь не попадаться друг другу на глаза. Дом выглядел так, словно подвергся жестокому разбойному нападению. Он принялся несуетливо и молча убирать следы ее гнева. Найти замену травам и порошкам, которые она уничтожила, было нелегко, но он ни словом не упрекнул Сосию. Он по-прежнему не мог считать себя пострадавшей стороной.
Открыв недавно починенную дверь, Рабино устало взглянул на мальчишку, стоявшего снаружи. Его вдруг ужасно расстроила мысль, что еще никто и никогда не приходил к нему домой с хорошими новостями. Разница заключалась лишь в тяжести заболевания, весть о котором приносил с собой очередной стук.
– Дамасская чума, служанка подцепила ее у моряка, – задыхаясь, выпалил мальчишка. – Она говорит, что ее укусил какой-то жук, но мы-то знаем, что она все ночи проводит в Арсенале[176]. А уж хозяйка заразилась чумой от нее.
Рабино вопросительно приподнял бровь.
– Служанка начала кашлять за завтраком, а потом сразу поднялась к себе наверх.
Рабино налил запыхавшемуся мальчишке стакан воды.
– Что случилось со служанкой? – спросил он.
– Мрак и ужас. Она как будто угодила в зубы огромному суккубу[177]. Ее рвало, она кричала не своим голосом, а по всему телу у нее лопались здоровенные нарывы, а уж вонь стояла такая, что чувствовалась за милю…
– Но она выжила?
– Нет, конечно, это же дамасская чума. Но мой хозяин говорит, чтобы вы пришли в любом случае. Она для него – весь свет в окошке. И правда, хозяйка у нас – мягкая, как масло, и мне будет жаль, если ее увезут из дома в деревянном ящике.
Мальчишка вытащил из рукава кошель и положил его прямо в мягкую пыль на рабочем столе Рабино. Рядом с ним он пристроил печатный лист бумаги с изящной вязью букв.
– Венделин фон Шпейер, – прочел вслух Рабино. – La prima stamperia do Venezia[178].
«Немец, – подумал он. – Только немец способен заплатить доктору авансом». По адресу он понял, что тот живет не в Fondaco dei Tedeschi, значит, он женат на венецианке. Campo San Pantalon: пятнадцать минут ходьбы.
О дамасской чуме ходили самые невероятные слухи, но, в сущности, она представляла собой обновленный вариант хорошо знакомого, старого и смертельного врага. Перспектива увидеть, как еще одна невинная душа расстанется сегодня с жизнью, привела Рабино в отчаяние. У него не было надежного средства лечения этой болезни, он мог предложить лишь несколько камней и трав, дабы облегчить страдания тех, кто самостоятельно боролся за жизнь. Но при этом понимал он и то, что уже одно его появление вселит надежду в несчастного супруга… супруга, который так сильно любил свою жену… И еще Рабино знал, что, стоит ему войти в комнату, как при виде него бедняга хотя бы ненадолго отвлечется от своей душевной муки.
Скорее всего, типограф-немец в жизни не разговаривал с евреем и наверняка свято верил в то, что они поедают крайнюю плоть своих сыновей. Пожалуй, он даже не представляет, как выглядит Рабино. Он будет испытывать отвращение и в то же время не сможет сдержать любопытство. Но вежливое, потому что немцы всегда корректны, и этот фон Шпейер будет наблюдать за ним уголком глаза, однако Рабино все равно прочтет по его лицу, что его терзают дурные предчувствия оттого, что еврей прикасается к его любимой жене. Но, тем не менее, даже такие мысли на несколько мгновений принесут несчастному облегчение, пока Рабино станет осматривать женщину. Если она находится на последней стадии, он ничего не сможет сделать. Она, наверное, уже не чувствует боли. Он сообщит об этом мужу; ему не поверят – «Лживый еврей!» – или оскорбят. Он начнет пятиться к двери, уклоняясь от швыряемых в него предметов и оскорблений его предков.