Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В таком вот умосостоянии он когти подорвал в Россию — пустое одиночество душило — повидаться с сестрой, откормиться на фамильной родной синеве в просиявшем улыбкой лице, совпасть, соединиться с незримой природой Родины — однозвучно звенит колокольчик и острожной тоской разливается над заснеженной степью глухая ямщицкая песня, — прийти на материнскую могилу повиниться за то, что не приехал попрощаться (не пустили).
Вернулся в великую пустошь надежды на новое светлое будущее и в царство страха обнищать — до голода, до «нечем накормить ребенка», в безумное, кривое неэвклидово пространство, в котором созидание давно и, кажется, навечно подменили воровством, пустое небо наспех укрепили сусальным куполом; народ его страны стоял вдоль тротуаров колеблющимся строем и торговал награбленным, отбросами, собой; у тюремных окошек валютных обменников под проливным дождем и колкой пургой толклись угрюмо-настороженные жвачные парнокопытные — курс деревянного рубля по отношению к бенджамину франклину подскакивал и опускался радикально по нескольку раз в день, и к вечеру возможно было сделать состояние; славяне с оловянными глазами и горцы с черными щетинистыми мордами предлагали «чейндж мани» и собирали дань с хозяев продовольственных ларьков.
Студентки, абитуриентки, восьмиклассницы открыли долгие литые ноги по самые складки под попами и обнажили нежные, словно щенячье брюшко, животы; он никогда еще не видел столько молодой, доступной и в то же время бескорыстной красоты: настрой был романтический — точеные красотки мечтали о мужчине, как Ассоль об алых парусах. Поднимешь чудную кудрявую головку над конспектами, отчаянно короткую наденешь джинсовую юбку — и на бульваре встретится, обрушится судьбой «он»: подержанный каурый «Мерседес» — как конь горделивого шляхтича, зеленый двубортный пиджак — как гвардейский мундир с эполетами. Как раньше ждали летчиков, полярников, гусарских офицеров, так — коммерсов теперь: корсарский, чайльд-гарольдов ореол; обвальное вот это дикое богатство конквистадорской добычей представлялось да и на самом деле было таковым — первопроходческим, ушкуйничьим, разбойничьим. Неутомимо гнали через четыре государственные границы за бугор промышленный металлолом, оттуда — ветчину, колбасы, спирт, автомобили.
Другого порядка разбой и грабеж кипел на самых верхних, не видных с земли этажах — внутри той сверхструктуры, которая зовется властью: в тени кремлевских стен творилось, формовалось, кристаллизовывалось то, что назовут впоследствии «российским крупным бизнесом». Камлаев, смысливший в финансах немногим больше, чем шахтер в балете, теперь поневоле столкнулся вот с этим нарождающимся классом — вчерашними замзавами лабораторий в больших и маленьких НИИ, ведущими и просто инженерами в КБ, которые теперь взлетали с первой космической в директора крупнейших частных банков и нефтедобывающих компаний.
Второй Мартышкин муж, Ордынский — сотрудник Института проблем управления, всегда ему, Камлаеву, казался таким недо-Ландау, шизо-физиком; с ним было интересно говорить о виртуальной сущности богатства, не подкрепленного ничем материальным, вещным, созидательным, о превращениях денежной воды, о баснословной дешевизне русской нефти, зависящей от политического строя, но все же математик-теоретик есть только математик-теоретик — обогатиться может только через Нобель или Филдс, то есть продав оригинальную модель, идею, воздух будущего; то, что Олег начнет захватывать реальные заводы, газеты, пароходы, Камлаев вообразить не мог — так вот к чему вели все эти разговоры про то, что пачка «Мальборо» и тонна угля внутри Союза стоят одинаково.
Соседи у Ордынских по новой даче в Жуковке были того же комсомольского кооперативного замеса — российская первая, пока еще не форбсовская сотня, но скоро — было ясно — придется потесниться митталлам и дартсам перед вот этой русской саранчой, сметающей британцев, янки и арабов с насиженных позиций в табели о рангах… что их британские обильные мозги и производства перед лавиной, хлынувшей из русских приватизированных недр, перед великим сырьевым напором, полноразмерно охватившим всю таблицу Менделеева? То был особенный народец — одновременно грубый и изящный, холодно-приземленный и яростно-загульно-удалой, башковитый (на счет изобретения головоломных методов захвата огромных нефтяных полей и сырьевого экспорта, перепродажи содержимого товарных поездов и танкеров друг другу), обогативший род свой до девятого колена и каждое мгновение ждущий расправы, разорения, погибели.
Вот что-то было в них такое — страх, почти что обреченность при всем могуществе, достаточно было взглянуть Ордынскому в лицо: крутилась вечная машинка будто вхолостую, бесплодно набирая денежную массу и загоняя мужика в какое-то метафизическое рабство. И женщины их жили путано и странно, с уверенностью в будущем, которое могло накрыться медным тазом каждое мгновение, — как в каменном веке, при Карле Великом; счастливое замужество и раннее вдовство, фасоны лондонских прославленных портных и расточительная роскошь похорон переплелись, скрутились воедино. Супругов ждали будто из похода, с добычей или на щите. И в то же время — чем не жизнь? Как раз вот это, собственно, и жизнь; таким мужчиной, воином, добытчиком, гордишься, он — не чета другим, норушкам сереньким, унылым вьючным служащим-задротам на гарантированной нищенской зарплате, всем этим бабо-мужикам, чья половая принадлежность распознается только по фасону брюк и пиджаков.
Он ехал к Ордынским на дачу, не ведая, что едет за судьбой.
Сперва еще мелькали деревянные профессорские дачки с подслеповатыми террасками, потом пошли «дворцы» за трехметровыми кирпичными заборами — соединение горделивой колоссальности и вычурной безвкусицы, то римские термы, то терема в кокошниках и с окнами-сердечками, кремлевские зубцы, готические шпили, сплошь «псевдо» и «как бы» из белого известняка и красных кирпичей, но стали попадаться, впрочем, уже вполне приемлемые копии наследных гнезд Неаполя и Эссекса, в деталях воспроизводившие какой-нибудь Годолфин-Корт или вилла Дурраццо; Ордынские отгрохали себе Остафьево в миниатюре, и по сквозной березовой аллее Камлаев въехал в золотую осень крепостного права; армячных мужиков, ломивших шапки и кланявшихся в пояс, только не хватало.
Опухший от вспомянутого пьянства, опустошенный по приезде длинными телами двух Кать и трех Кристин, в брезентовых штанах и апельсиновой футболке с девятым номером ван Бастена, он вместе с Мартышкой гулял по владениям, кивал рассказу о Мартышкином житье за мужем, ночующим в приемной у Чубайса… дивился, что не видно края буйно-зеленому поместью, тянул настоянный на прелой хвое воздух и вдруг увидел нечто, чего не осознал сначала как реальность: за временным, из сетки-рабицы забором, на заповедной, неосвоенной, заросшей сорняком земле, в чужом имении, в чужой стране мелькнула очерком своей и девичьей, и женской одновременно фигуры — облазивший в округе все деревья и заборы худой и сильный, с острыми лопатками, мальчишка-сорванец.
Ему шел сорок первый, и женщины слушались его, как собаки, он подзывал их свистом, и было радостно, когда они бросались лапами на грудь, и время будто замирало вместе с сердцем на мгновение, не продвигало, не несло Камлаева; их было много, как у Жукова дивизий — так и не вспомнишь сразу, с кем ночевал при Халхин-Голе, кто был при тебе, когда сочинялись московский «Платонов» и дачные «Песни без слов»… и вот теперь он пересек «отцовскую отметку» — возраст отца, когда тот повстречался с матерью, время делать детей, и будто жизнь ему навстречу вышла… с неизбежностью, как и всегда навстречу выходила, извечному питомцу счастья.