Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Похоже, та не ответила, могла кивнуть, могла качнуть головой «нет», могла промолчать из вежливости на английском побережье, а теперь, допустим, я встречу ее случайно где-нибудь у текущей воды и сразу приветственно придержу за локти, и коснусь губами щеки, и вот встретились, и мы беззаботно пойдем – у нее окажется свободным время, без школьного «можно я провожу?», а когда до конторы останется два угла и двести метров, я вдруг остановлюсь: «Вы ко мне хорошо относитесь?» Она испуганно поднимет глаза: «Зачем вы спрашиваете? Вы же все знаете…» – «Сделайте для меня одно доброе дело. Жизнь моя и без того трудна…» – «Я поняла. Никто не узнает, что мы виделись».
– Здравствуйте, – я столкнулся с секретаршей посреди «Октябрьской» кольцевой; она изменилась, а может, такая и есть на воле, видимся только в конторе. – Вас кто-то ждет? Есть немного времени? – На эскалаторе вверх я стал за ее спиной и качнулся вперед, погрузив губы в ее волосы и на мгновенье поприжался, выговаривая роль. – Вы такая красивая сегодня… Что с вами случилось? – И грустно замолчал, напоминая о тяжести пути избранных, осталось поговорить о солдатиках и смерти, а потом спросить, есть ли у нее фотографии в купальнике. Или без.
На Крымской набережной продавали картины – и хорошо пахло разогретым деревом рам, художники с дублеными лицами, стриженые и бородатые, точили короткие резаки, кто равнодушно и прожженно поглядывая на интересующихся, а кто волнуясь, как волнуется собака, когда находятся покупатели на ее щенков; душноватый запах краски, картины: сталинские шпили, церкви, монастыри, толсто-грудые девушки лежа и сидя, сирень и пионы, копии – темные городки Бенилюкса, горные кручи, моря с парусниками, а больше всего леса и проселочные дороги, немного кубиков и черточек, множество кисок и чуть меньше собак; прошли дальше – там в «парке скульптур» мрачные грузины пилили мрамор, а еще дальше стояли скульптуры, собравшиеся кучей, словно группа отдыхающих в доме престарелых: Ленины, мрачные, как пенсионер, идущий на прием в префектуру, Сталин с отбитым носом, заплеванный, ссохшийся Дзержинский, пол-Брежнева, мерзнущий Свердлов с поднятым воротником, Калинина посадили в тенек – всех многозначительно обнесли колючей проволокой и обставили концлагерными фонарями с неизбежным «Здесь была Люся».
Она идет рядом. И я вспомнил ощущение, а ведь уже попрощался с ним. Когда смотришь издали на незнакомую, на красивую девушку, что завораживает всех, и не принадлежит обыкновенной жизни, и меняет улицу, по которой ступает, меняет погоду, комнату, в которой она бывает, где бы ни появилась… Уже на пороге школы ясно, пришла на уроки или больна: при ней все другие и все другое, город становится другим, когда она уезжает на лето, и жизнь невыносима; на нее боишься поднять глаза, у нее нет родинок и запахов, она не ест, не спит, не встает по утрам растрепанной, а если и спит, то как-то по-другому… И вот когда эта девушка обрушивается совершенно случайно на тебя, слова ее обращены к тебе, ее глаза впервые останавливаются на твоем невыразительном лице, узнает твое имя и даже пару раз выговаривает его, и вот уже идет рядом, согласуя свои шаги с твоими, приходит на встречу, куда предложил ты (у драмтеатра), во сколько выбрала сама, но к тебе, – вот тогда возникает это ощущение, что смешно назвать радостью, эта твоя свершившаяся жизнь, бессмертие; ты идешь рядом с ней – и не веришь, и, значит, все и другое, что поменьше, может сбыться (типа коммунизма или олимпийского золота); ты идешь, она со мной, первые общие шаги, плотные, волнующие цифры написанного на куске бумаги номера ее телефона, адрес – ее рукой, номер дома, квартира, этаж… и горько, что навсегда не удержишь, сразу согласен – не навсегда, пока… она, как и жизнь, пока… но пока она еще здесь и можно полететь, поддерживая ее за локоть при пересечении дороги… И чуял я это раза полтора, а скольких потом пытался провести по этим же рельсам, пытаясь расслышать отголоски того, вот того, что нельзя вернуть и возвращать.
– Я готова к новому заданию. Я могу много работать. Буду в паре с Александром Наумовичем. Вы ничего не замечаете, но ему тяжело. Пожилым людям весной не хватает сил, он устает, но старается, чтобы никто этого не заметил. Записала его к терапевту, пусть выпишут витамины – месяц уговаривала! Как ребенок. В Англии я – все правильно?..
Напряжение в голосе: похвали, теперь ты должен; ее смутило, что я промолчал.
– Борис Антонович сказал: вы обязательно пошлете меня в психоневрологический интернат говорить с больным, с тем стариком, сыном Петровой, Васей, как только мы его найдем… Ну, что может вспомнить инвалид? Я уверена, он давно уже умер. А Миргородский пугает меня нарочно, что дебилы живучи и особенно идут на общение с девушками, которые, это он сказал, пробуждают сексуальный интерес. Можно это буду не я?
Мы уже дошли до конторы, все вроде использовал, что настрогал.
– А кого я могу еще послать? Алену Сергеевну? – Я пожал секретарше локоть, не посмотрев в лицо: из окна конторы рассматривала меня Алена и дернулась задвинуть штору, но передумала и помахала ладошкой с напряженно растопыренными пальцами. – Может, и не потребуется. Мы еще не все попробовали. Сперва найдем ласковую девочку Зину. Если сможем.
Спустя два месяца Зину нашли.
Бывшая завкафедрой иностранных языков в каком-то советском месте, дочь подполковника Елизаветы Зарубиной-Горской-Розенцвейг, гениальной вербовщицы, удивительно умевшей изменять свою внешность, и не менее знаменитого отца, известного в США как дипломат невысокого ранга, Василия Зубилина, застигнутая телефонным звонком в редкий приезд на русскую землю, холодно выслушала нашу легенду и вдруг потеплела на «приемная дочь Литвинова»:
– Я ее знала. Ее фамилия Левашова. Она умерла.
И все потянутые за ниточку повторяли: ее уже нет давно. Но Зинаида Максимовна Левашова добивала в одиночестве девятый десяток, искореженная артритом, и подползала к телефону за двадцать шесть секунд, только звоните ей подольше.
– Я позвонил, – едва мы переступили порог конторы, Чухарев показал мне телефонную трубку, – уже третий раз.
Секретарша осталась неподалеку от моего плеча, словно хотела подольше быть рядом. Алена так и стояла у окна, никого не высматривала, просто стояла.
– Сказала: пятьдесят лет работала диктором на радио. У нее склероз. Сказала: прекрасную книгу о Литвинове написал Шейнис. Лучше про Литвинова не скажешь.
– Дашь телефон вот ей, если не умеешь работать, – Боря указал на секретаршу и таинственно обошел комнату по кругу, наряженный в пятнистую охотничью куртку.
– Сказала: ждала меня два дня. Хотя мы не договаривались о встрече. И теперь устала слышать мою фамилию. И ничего говорить не будет. Сказала: я старая, больная женщина. И бросила трубку.
– А с девочкой подружится. Предложит английским позаниматься. Отдай телефон, чайник!
Алена повернулась лично ко мне:
– Скажи, а ты хоть когда-нибудь кого-нибудь любил? – постояла, собралась и ушла.
– Все сюда! Александр Наумыч! – Боря судорожно вытащил из-под куртки пару отксеренных страниц. – Есть! Майор принес обвинительное заключение. – Боря тошнотворно помолчал. – Мальчики играли в немцев!