Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все вместе встречались только за ужином. Так всю жизнь и прожили.
– Почему между ними не было любви?
– Мамина мама в семьдесят лет имела любовника и дочь поучала: каждая женщина должна иметь любовника. Наверное, это влияло.
Так получилось, что школу мама не кончила, нянчила сводную сестру, устроилась в какую-то контору переписывать цифры: «Я умирала от этой работы», через культурную подругу Филис познакомилась с русскими большевиками в Лондоне. А большевики жили скучно, ждали революции и думали: еще ой как не скоро. И вот под таким влиянием – папе под сорок, семьи нет, революции нет, она – англичанка, певучая и жизнерадостная, – что-то у них там и завязалось… А еще она помогала ему с переводами писем. Папа часто повторял: как она мне помогала, как она мне помогала. А потом у него вдруг вырвалось: «И как же она изменилась, когда мы приехали в Москву».
Я не поняла, что он имел в виду.
Но я поняла, что ей нечего было делать в Москве. И она создала свой мир и поселилась в нем: любила на выставки ходить, тянулась больше к абстрактному, в модерн. Р-овым увлекалась, он тогда только появился, завела любовников. Я этого не знала, от Уманского мне здорово попадало.
– Вы знали Константина Уманского?
– Он заведовал отделом печати, и все мамины любовники инокоры шли через него. Она брала с собой американского корреспондента и везла на дачу. Звонит Уманский: «Зина, ты в своем уме?» – «А что я сделала?» – «Почему ты разрешаешь маме возить иностранцев одной на дачу? Ты что, ничего не знаешь?» – «Понятия не имею. Откуда мне знать?»
Помню случай. Воздвиженку знаешь? Там Президиум ЦК, чуть дальше кремлевская больница, а на углу магазин, где продавали старые книги, – хороший там дядька был, все запрещенное давал нам с Татьяной, и мы рылись, рылись: Есенин, Блок, Белый, Хлебников… не важно, потом все это ликвидировали. И однажды мама взяла меня на Воздвиженку: «Идем в гости». Она, я, Уманский и один корреспондент, Кеннет его звали. Поднялись на третий или четвертый этаж, Костя открыл своим ключом, сели, поговорили немножко. Тут Костя встает и толкает меня в бок: «Ну, Зина, мы уходим». – «А мама?» – «Это тебя не касается». И мы ушли, а мама с Кеннетом остались. А оказалось это место – гостиница НКВД!
Еще один иностранец приехал как турист – Джок. И мама к нему привязалась, и на квартиру к нему ходила. Папа несколько раз делал ей втык, чтоб в нашем доме Джок не появлялся, поэтому, если иностранец засиживался допоздна и приходил папа, я прятала Джока в шкаф.
А папа кричал маме много раз: «Я не могу их убедить, что ты ничего не знаешь!!! Они-то думают, что я что-то тебе говорю о работе!»
И вот однажды мама приехала к Джоку, а его нет. Исчез. Какие-то люди за ним пришли, велели собрать вещи и увели. Знакомые австрийские коммунисты в тот день оказались на Белорусском вокзале и видели, как Джок в сопровождении штатских шел по перрону – и его посадили на поезд.
Наверное, папа попросил, чтобы Джока убрали. Он сказал: «Мама не понимает, какую мне роет яму».
– Что изменилось в вашей жизни после отставки Литвинова?
– Первого мая мы ходили на демонстрацию и, как все порядочные люди, уехали на дачу. Третьего вернулись в Москву, я вернулась из института, и где-то в четыре часа – биб! – гудок папиного автомобиля. Что случилось? Он же должен сейчас ехать в кремлевскую столовую. Заболел? Ничего не понимаю. Выхожу на лестницу: папа поднимается. Входит, открывает свою комнату, кладет портфель: «Можешь меня поздравить. Я больше не нарком».
На пленуме его расчихвостили, только один человек выступил в защиту. Сталин. Поэтому папу не тронули. Несмотря на то что считали евреем. А он себя евреем не считал. Возмущался: я иврит знаю? В синагогу хожу? Книги священные я читаю? Какой же я еврей?! Он очень переживал, когда его называли евреем.
И продолжили мы жить, как прежде: за квартиру не платили, за питание не платили – все присылали: от фруктов до икры. Ездили на дачу, словно ничего не случилось, но на даче начались распри: кто куда – у Тани встречи с молодыми людьми, бросила школу, занялась живописью, Мише хочется на концерт… Все разошлись.
Кончилось тем, что я с папой вечерами на даче оставалась одна – такая я приученная и домашняя. Как кошка. Вечно дома сидела. Если в театр, то с папой. А у него пневмония ужасная, кашлял над туалетом до рвоты. А рядом только я. Я ему горячее молоко делала, чтоб без пенок.
– Некоторые говорят, он любил вас…
– …Ни к чему это. Он, конечно, ко мне тепло относился. Может быть, за мое внимание. Баловал. Это я согласна. Шоколад привозил швейцарский. А я с Татьяной поделюсь. Когда Татьяна переключилась на живопись, папа возмутился сильно и пригласил Грабаря посмотреть: есть талант? Грабарь ничего особенно не сказал. Папа перестал Татьяне деньги давать. Я возмутилась: «Это жестоко! Как же она на трамвае поедет, на автобусе?» – «Пусть мама ей дает!» Это был его способ отыграться. «Школу не кончила, а кидается в живопись!»
Мы гуляли. Он сказал: «Я надеюсь, что если меня заберут… Я на вас надеюсь». – «Что надеешься?» – «Что не выдадите. Не подпишете то, что нужно. Но если маму заберут – мы все пропадем». – «Почему ты так к маме относишься?» – «Потому, что она все подпишет. Ей все равно».
Он всегда ходил, любил ходить, и в кармане – кольт, вот такой. А в портфеле у него в кобуре вот такой наган. «Почему ты это носишь?» – «На всякий случай. Я живьем им не отдамся». Он попросил меня найти человека, кто бы прочистил наган, и я не придумала ничего умнее, чем попросить начальника папиной охраны Левашова…
У папы не было охраны. Потом, когда начал часто ездить, появился латыш. Латыша посадили, и появился Левашов. Производил интеллигентное впечатление. И у нас роман закрутился, Левашов обаятельный, харизматический, в университетском городе вырос, Томске. Так отличался от всех энкавэдэшников…
Папа мне твердил: «Ты глупая и наивная! Он специально подослан докладывать, что у нас в семье творится!» Я смеялась: «Папа, ну что он может сказать? Что ты танцуешь под патефон? Что ты рад, что не работаешь?
Что целый день сидишь без дела? И ходишь гулять до столовой?»
– Уманского вспоминают как красавца, все его любили… И дочь, говорят, красавица…
– Сексапильный. Он и за нами с Таней ухаживал, лез в постель. Прием в особняке, кончился ужин, он поднялся ко мне в комнату. Я его выставила. Он – в следующую комнату, к Тане. И все это так невзначай: ой, я ошибся дверью…
А девочка, дочка: не столько красавица, сколько у нее были изумительные курчавые локоны.
– Говорят, Уманский ухаживал за Петровой…
– Петрова! Вообще – странная женщина! Непонятно, откуда взялась. Ее лицо – сфинкс. Я не видела ни разу, чтобы она хотя бы раз улыбнулась. Смуглая, изящная. Такая типичная коммунистка. Бывало, месяцами мы ее не видели, а потом она появлялась. Я подозревала, что она связана с НКВД. Откуда она появилась? Сперва у папы секретарь был на «дэ», бывший дипкурьер. Потом секретарь на «эль», из комсомола, сын большевика, но его посадили. Потом Козловский, но папа послал его в Бельгию, чтобы спасти от ареста. И появилась Петрова.