Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Знаешь, чего я больше всего в жизни боялся, Гвен? – спросил я.
Девушка легонько покачала головой.
– Что я окажусь холодным. Бесстрастным. Никогда не испытаю настоящих чувств, никогда ни о чем не буду горевать. Больше я этого не боюсь.
– Значит, мы с тобой чувствуем одно и то же, – сказала она и закрыла глаза.
Я взял ее за руку и не выпускал ее, пока санитар не попросил меня уйти.
Потом я вернулся на Хаф-Груни. Спал, пока меня не разбудил холод. Стояло чистое и ясное утро, за окном «Патна» все так же лежала килем кверху на обнажившемся при отливе берегу. Наверное, вот так же она лежала, опрокинувшись на Эйнара.
Что бы я делал, если б Гвен утонула? Вероятно, облил бы «Патну» бензином и поджег. Мои чувства к Гвен были истинными. Истинными и настоящими. Безнадежными и все-таки настоящими. Я хорошо представлял себе, как мы могли бы жить вместе через много-много лет.
Пыль начала покрываться пятнами от моих слез. Вскоре я уже рыдал так, что больно было дышать. Я злился на нее за то, что она не хочет попробовать, злился на себя самого за то, что не кинулся за ней сразу же, а дал воде заполнить «Патну». Представлял себе ее с другими мужчинами, спрашивал себя, что она расскажет им обо мне.
Мы вели себя жестко по отношению друг к другу. Жестко не потому, что были бесчувственными, – жесткими были те наши грани, которые встретились. Я вспомнил, как Эйнар в одном письме рассказывал о том, как они развлекались в мастерской Рульмана в обеденный перерыв. Мастера соревновались в том, чтобы отрезать два деревянных чурбачка так ровно, чтобы те крепко схватились от одной капли воды.
Так, возможно, было бы и у нас с Гвен. Тесно прильнувшие друг к другу, прижатые поверхностным натяжением.
Я спустился к «Патне». Казалось, никогда не иссякнет капающая с нее вода. Ветер принес с собой леденящий промозглый холод. Со стороны пролива приближался дождевой шквал.
Мертвые собрались вокруг меня и спросили:
«Час настал. Что ты теперь будешь делать?»
А я – я слышал голос дедушки. Умевшего прикоснуться к Баху после целого дня, проведенного за расчисткой земли от камней.
Древесина появилась из-под земли. Это все равно что не жать зерно. Все равно что не собирать овец. Все равно что не копать картошку.
Я помнил, как мы с ним жили. Осень – это было наше время. Вот мы стоим в увядшей картофельной ботве, полегшей на поле после того, как та впитала в себя свет и питательные вещества для растений, сидящих в темноте глубоко под землей. Рев мотора его двухколесного трактора на склоне. Чернозем на моих руках, под ногтями, колени, намокшие, пока я выкапывал картошку и укладывал ее в деревянные ящики, а дедушка двигался передо мной и без слов разделял со мной ту же радость. Наш собственный отдельный мирок, где мы выкапывали картофелину за картофелиной и лучшие откладывали на Рождество.
Воспоминание подошло к концу, и я начал собираться.
Сходил в столярную мастерскую за ломиком и пилой. Примерился и попробовал отломать часть обшивки. Но та была твердой, как железо, и не отставала. В ребрах вспыхивала острая боль – в тех местах, которыми меня побило о камни, – и даже за целый день я не сумел повернуть вспять судостроительные усилия Эйнара. Все было подогнано и скреплено так, чтобы выдерживать удары волн. «Патна» представляла собой замкнутую наглухо конструкцию, пирамиду без входов, а если я начинал слишком рьяно орудовать ломиком, от нее лишь отлетали тоненькие щепочки.
На следующее утро Эйнарово столярное творение как будто пыталось сказать мне что-то. Корпус «Патны» поскрипывал и всхлипывал, и в конце концов я сумел отделить пару досок и сбить часть обшивки.
После этого я продолжил растаскивать лодку на части, но не грубо и бестолково, как накануне. Я пытался уловить ход его мыслей.
С этого момента Эйнар был со мной, его план передался моим рукам, его глазомер стал моим взглядом, и вскоре я сообразил, куда втыкать ломик, чтобы попадать в швы и выворачивать одну планку за другой. Я наконец понял, что шпангоуты, поперечные ребра лодки, составлены из плотно подогнанных друг к другу кусков дерева длиной по полметра. Они симметрично тянулись внутрь корпуса, черные, грубые, непроницаемые.
Целых пять минут я лишь стоял и смотрел. Затем выломал две заготовки для прикладов. Совершенной формы, покрытые дегтем.
Я работал еще три дня: первый в снегопад, следующий на солнце, третий под дождем. К вечеру третьего дня, когда уже почти ничего не было видно, под крики чаек у птичьего базара на острове Фетлар я осторожно высвободил последние шпангоуты.
«Патны» больше не было.
Остался штабелек заготовок для прикладов. Двадцать в высоту, шестнадцать в длину. Дальше я считать в голове не стал. Снял фуганком верхний слой дегтя и с помощью шкурки добрался до поверхности дерева.
С моря несло вихри снега. Я опустился на колени, повернув лицо к небу, чтобы влага охладила лоб. Снег ложился на орех и таял. За какие-то секунды он проник в древесину, вызвав к жизни краски и узоры.
Я загрузил орех на «Зетленд» и поплыл на Анст. Там зашел в Квэркус-Холл и пронес дерево по пахнущим плесенью и затвердевшей мебельной политурой коридорам и дальше, наверх, в кабинет Дункана Уинтерфинча. Постоял немного, вдыхая запах выкуренного когда-то «Балканского собрания», посмотрел на фотографию «Черной стражи», выглянул наружу и увидел теперь уже нагие, потерявшие листья кроны деревьев.
Я в последний раз всмотрелся в древесину ореха. Вглядывался в глубь столетий леса Дэро, в отливающие черным и оранжевым извивающиеся годовые кольца. Только тут, в полутьме, я увидел, что дерево светится само, как стрелка часов, за ночь возвращающая свет дня, который она медленно отмеряла.
Так узор возвращал все, чему дерево было свидетелем на протяжении четырех сотен лет. Но он открывал взору и нечто спрятанное бесконечно глубоко: переменчивые оттенки цвета были не от этого мира.
Увиденное мною было отсветом из царства мертвых, в которое все они ушли.
Солдаты «Черной стражи», Изабель, Эйнар, Дункан Уинтерфинч, дедушка…
Мама с отцом.
Шли годы. Годы парши картофеля, годы рекордного урожая, засушливые годы… Новый трактор стал старым трактором, старый трактор загнали в сарай.
Мы жили землей и сменой температур, растениями, которые всходили и увядали. Но для круговорота лет во мне самом, для того, чтобы рост привел к созреванию и расцвету, требовалось больше усилий.
Как-то в начале теплого лета я почувствовал, что время настало.
Я стоял у шоссе, оглядывая Хирифьелль. Почту еще не привозили, и я прислушивался, не идет ли автомашина, но стояла полная тишина, и только внизу в долине неясно шумел Лауген, да ветер шелестел в деревьях.