Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гораздо серьезнее и важнее были его регулярные контакты с целым рядом писателей, которых можно было считать наиболее интересными в Ленинграде того времени. Правда, отношения с Ахматовой оставались по-прежнему холодновато-враждебными, но зато на страницах дневника середины 1920-х годов постоянно встречаются имена О. Мандельштама, Б. Лившица, Н. Клюева, а также совсем начинающих К. Вагинова, А. Введенского и Д. Хармса. Вагинов и Введенский становятся завсегдатаями кузминских вечеров, он очень высоко оценивает их творчество и его перспективы. Регулярны встречи с Лившицем, реже он видится с Мандельштамом (кажется, его не слишком устраивал революционный энтузиазм Надежды Яковлевны тех лет). Наиболее неожиданным в этом контексте может выглядеть интерес Кузмина к личности и поэзии Н. Клюева. 15 сентября 1923 года он записал в дневнике: «Утром встретил Брошниовскую, кланяется от Клюева, говорит, что тот написал хлыстов песни, его два раза арестовывали и теперь он сидит в Госиздате. Если бы не шарлатан, было бы умилительно». А своего рода итог был подведен через три с половиной года, когда 3 февраля появилась запись: «Он все-таки заветный и уютный человек». Нет сомнений, что многое разделяло двух поэтов, но если мы вспомним, что русская тема для самого Кузмина была постоянной, то обнаружить точки соприкосновения между двумя писателями оказывается не столь уж сложно (к этому, конечно, прибавлялось, что их обоих сближал гомосексуализм).
Но наиболее важным, с нашей точки зрения, является то, что Кузмин приветил обэриутов. Его посещали все четыре выдающихся поэта, связанные с группой (Хармс, Введенский, Вагинов и Заболоцкий), а двое были постоянными гостями. Вряд ли можно сомневаться, что гораздо более опытный и почитаемый поэт оказал значительное влияние на творчество обэриутов. Так, в записных книжках Хармса сохранились свидетельства о том, насколько были ему интересны произведения Кузмина[607]. Некоторые соображения о перекличках мы приведем далее. Здесь же хотелось бы отметить одну особенность, относящуюся к сфере не собственно творчества, а бытования литературы в обществе: поэзия и театральные эксперименты обэриутов чаще всего остаются неизданными и непоставленными (у Введенского и Хармса за всю жизнь было опубликовано всего лишь по два серьезных «взрослых» стихотворения, не был осуществлен обэриутский театр «Радикс» и т. п.), и, подобно своим младшим современникам, Кузмин начинает писать вещи, уже явно предназначенные для ящика письменного стола, а не для печати, ибо даже в годы самой либеральной советской цензуры невозможно было представить себе публикацию «Смерти Нерона», «Печки в бане», «Пяти разговоров и одного случая» или написанного в 1924 году стихотворения:
Обратим внимание, что в стихотворении действуют те же персонажи, что и в духовном стихе Кузмина «Хождение Богородицы по мукам», но если там Богородица выступает в качестве милосердного начала, как то и должно быть, а архангел Михаил споспешествует ей в осуществлении этого милосердия, то здесь, в резком противоречии со своей главной миссией, Богородица отдает приказ «Архистратигу вой небесных» о наказании «отказавшихся от бессмертной души» и назвавших свою страну бессмысленными литерами, и даже слеза не орошает ее ресниц.
Стихи Кузмина все решительнее пропадают из периодической печати. Два стихотворения были напечатаны в 1924 году (и, добавим, книга «Новый Гуль»), ни одного — в 1925-м, три (одно из них — перепечатка старого стихотворения «Пушкин» в изданной малым тиражом брошюре Русского общества друзей книги) — в 1926-м, еще несколько — в 1927-м, и всё. Лишь чудом увидевшая свет в 1929 году книга «Форель разбивает лед» показала читателям, что поэт М. Кузмин существует не только как переводчик, но и как автор оригинальных произведений. Но после выхода «Форели» наступило полное молчание, более того — практически не сохранилось стихов, написанных после 1929 года, хотя известно, что своей поэтической деятельности Кузмин не прекращал. И в этом смысле его судьба оказывается одной из наиболее трагичных в 1930-е годы: даже от задушенных сталинским режимом Ахматовой, Платонова, Булгакова, Мандельштама и многих других остались рукописи, запомненные доверенными людьми стихи, от Кузмина же — практически ничего. Одно стихотворение 1930 года да фрагменты стихотворного цикла «Тристан», включенные в статью Г. Шмакова, — вот и все, что нам известно.
Единственной газетой, которая еще рисковала публиковать статьи Кузмина, была вечерняя «Красная газета». Уже выпад В. Перцова в 1925 году свидетельствовал, что «Жизнь искусства», полностью сменив вехи, решительно ополчилась на своего бывшего ведущего сотрудника. Но появившаяся 8 июня 1926 года статья М. Падво «Несколько слов рецензентам и о рецензентах; попутно о Саде Отдыха и о премьере в Музыкальной Комедии» явилась уже прямым печатным доносом. Написана она была по ничтожному поводу — опубликованной в «Красной газете» рецензии Кузмина на спектакль в Саду отдыха, — но сразу давала понять, что автор желает придать своему выступлению широкое общественное звучание: «Есть на Руси поэт „божьей милостью“ М. Кузмин. Как и все поэты, он пишет и печатает стихи. Но столь почетное звание и профессия (поэт!) не удовлетворяет маститого. Кроме поэтических выступлений видим мы Кузмина и на амплуа музыкального критика, театрального рецензента и пр. Приятно — универсальный человек». Постепенно советский юмор сменялся обвинениями в том, что автор рецензии является безусловным апологетом таких музыкальных пережитков, как Театр музкомедии и Сад отдыха, деятельности которых сам Падво решительно не одобряет, поскольку она далека от «народности» и уж тем более от пролетарского начала: «Кстати, загляните туда (в Сад отдыха. — Н. Б., Дж. М.), там не только ресторан, там даже и фокстрот, говорят, есть, — вот раздолье поэту![609] И перестаньте, пожалуйста, убедительная просьба, на страницах советской печати бескорыстно рекламировать и рекомендовать рабочим „Сад Отдыха“ нашей буржуазии. Не надо! Сфальшивили, поэт!»