Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У меня было много н,тото, но — как ни печально — их милый нрав ведет зачастую к смерти. Н,тото с живейшим любопытством встречает все неизведанное. С криком радости эти, в общем-то, очень умные животные бросаются к грузовику, что взбирается в гору, к водоноше или к любому незнакомцу, который, случается, без колебаний отшвыривает их ударом ноги, и бедняжка падает на камни с отбитыми внутренностями. Но никто не может стеснить их свободу, даже желая помочь им. Ни один н,тото ни разу не пытался сбежать из нашего дома. У меня не было случая проверить, действительно ли мангусты могут убить льва, укусив в определенное место на затылке, но я знаю, что с ними можно совершенно не опасаться змей. Увидев змею, это благодушное животное будто перерождается, хвост с гладкой шерстью распушается и становится трубой, глаза, и без того красные, краснеют еще более. Приготовляясь атаковать, н,тото прыгает вокруг змеи, примериваясь, как лучше на нее броситься, выбирая миг и место, где сомкнутся его железные челюсти.
Ни люди, ни животные в бельгийском Конго не представляли собой истинной опасности — подлинные враги были совсем другие. Беспощадную войну приходилось вести с теми, кто бесконечно мал, — с насекомыми, червями, джики (крошечные клещи), с коричневыми тараканами. Жирные, отвратительные и не желавшие умирать под струей инсектицидов, они сжирали все, что находилось на их пути, выпивали чернила, грызли дерево и бумагу. О том, чтобы ходить босиком, даже в доме, не могло быть и речи, — клещи ввинчивались в кожу больших пальцев или под подошву, и ничто не могло их оттуда извлечь, разве что умелые руки боев, поднаторевших в подобных упражнениях. Нитевидные черви, тонкие в самом деле, как нитки, заражали воду, их эмбрионы проникали в кровь и возбуждали болезнь, становившуюся преддверием слоновой. Аборигенам иногда удается в момент нагноения локализовать этого червя, и они терпеливо день за днем наматывают его на спичку. Комары переносят малярию, мухи — сонную болезнь… Отдыхая днем, я брала пачку старых газет и с противомоскитной сеткой располагалась их почитать, но из первой же сложенной газеты выскакивали, будто бусины от четок, пять, шесть, семь скорпионов — гигантских по сравнению с их маленькими турецкими собратьями. А если не скорпионы, то африканские сколопендры, величиной до 35 сантиметров, с ядовитыми мешочками.
Негры прекрасно знали опасности своей неблагословенной земли. В углу моей спальни я однажды обнаружила мохнатого паука величиной с кулак и закричала, зовя нашего боя. Он прибежал, посерел, будто его выкупали в жавелевой воде, и с криком «Кууфа! Куфа!» (смерть) убежал из дома. Мужа не было дома, и мне пришлось самой умерщвлять сию разновидность «черной вдовы».
Но еще опаснее перечисленных насекомых были невидимые микробы. Молодая женщина, уколовшая руку о колючий куст, спустя три дня умерла от заражения крови. Бельгийские власти к тому времени сумели справиться с эпидемиями, но к концу нашего пребывания в Матади один из пассажиров, прибывших из французского Конго, умер от желтой лихорадки, «вомито негро» из Мексиканского залива. Больной умер, заболел еще один человек, а Матади стал похож на город, описанный Камю в «Чуме». Хотя нет, на улице не было крыс, и трупы не громоздились здесь… В районе объявили карантин. Вооружившись мачете, рабочие постоянно вырубали жалкую поросль вокруг Матади, не оставляя ни былинки. Ананасы, которые я посадила, папайи и две-три желтые пальмы исчезли, как и все остальные растения. Жителям строжайше запретили — с заката солнца и до рассвета, то есть в часы, когда больше всего кусают комары, — носить короткие юбки и шорты. Мужчины и женщины облачались в длинные брюки, надевали на руки перчатки и закрывали лицо вуалью.
Алексей, который как раз в это время приехал в Матади, решив повидаться с нами, прежде чем отправиться в Маньему, не мог даже навестить нас. Если бы он покинул помещение для транзитных пассажиров, то до окончания карантина должен был бы оставаться с нами. А кто мог предвидеть его продолжительность, когда сроки рассчитывались с последнего заболевшего или умершего.
Унылое Матади сделалось мрачно-угрюмым. Почти каждый день на кладбище провожали то одного, то другого белого из тысячи пятисот здесь живущих. Под солнцем, раскаленным, будто печь крематория, опускали гроб в окаменевшую землю, и шорох латинской молитвы едва будил тяжкое молчание еще живых.
Но мало-помалу все привыкли к близости смерти. Снова люди стали выходить на улицу в коротких юбках и шортах, исчезли вуали со шлемов. Но стоило наступить темноте, как город погружался словно бы в летаргию. Чтобы отогнать наваждение, мы привязали как-то ванну к нашей террасе, и Самуэль стал стучать по ней молотком, короткими, отрывистыми ударами, словно звонил в колокол. На звук прибежали соседи. Мы угостили их стаканчиком вина. Черное наваждение отступило. Для живых продолжалась жизнь.
Утром, часам к десяти, я почувствовала себя больной. У меня болели глазные яблоки, голова, бил озноб. Померила температуру — 38,6, позже мне не стало лучше, температура поднялась за 39, а затем — за 40. Сознание оставалось светлым, и я подумала: «Оно самое, настал конец». Собрав силы, я позвала посыльного мальчика и отправила его за Монделе. Мальчик позвал Самуэля. Я не лежала в кровати, а находилась на террасе в шезлонге. Они посмотрели на меня и молча ушли… Время шло, никто не приходил. Я подтащилась к двери. Мимо шел рабочий, мне совсем не знакомый. Нацарапав на бумажке «я больна», протянула ему ее, попросив отнести «Монделе на чоп», за что ему дадут «матабиш» (на чай). Меня трясло, стучали зубы, но сил хватило, чтобы добраться до шезлонга. Сквозь оцепенение увидела я двух монахинь в белых одеждах. Меня положили на носилки и понесли к машине, которая перевозила больных. Потом все спуталось. Я звала Святослава, не узнавая никого, кто суетился вокруг меня. Мне отвечали: «Нет, нет, чуть позже!» В мою руку углубилась иголка. Я ощущала благодетельный холод льда на лбу. Время от времени ко мне возвращалось сознание, и я думала: «Ну вот, я скоро умру. — Рада ли я своей смерти?» Но ответить не успевала, потому что вновь теряла сознание. Потом опять приходила в себя и думала об африканской земле, коричневой, окаменелой, ничуть не похожей на землю моего детства — жирную, черную, умягченную снегами. Святослав все не приходил. Я понимала, что его просто не пускают, — и мне становилось его очень жалко. Что он будет делать в Матади без меня, приехав сюда только ради меня?
Я не умерла, моя болезнь не была желтой лихорадкой. По злой иронии судьбы мой первый сильнейший приступ малярии совпал с эпидемией. На следующий день я очнулась в белоснежной комнате и смотрела сквозь ставни на солнце. «Вы нас напугали, дочь моя», — сказала мне старшая монахиня. «Я и сама испугалась», — отвечала я. — «Еще два дня, и ваш муж заберет вас отсюда».
Первые, кого я увидела, вернувшись домой, были посыльный мальчик и Самуэль. Лица их выражали огорчение. Я читала по ним, как по книге. Они любили меня, вернее, следуя местному выражению, я им была нужна, но они убежали в страхе, не позвав моего мужа и решив, что желтая лихорадка обрекает меня на смерть. Видя тревогу, которая обычно охватывает близких умирающего европейца, Самуэль и посыльный мальчик подумали, что Монделе, конечно, не хватится разных домашних вещей. И, действительно, дома не хватало многого — в курятнике кур, в шкафах рубашек и продуктов… Мое возвращение и выздоровление стало для слуг катастрофой. Я не выставила Самуэля, потребовав от него штраф. Потом забыла и о штрафе, отругала посыльного мальчика и оставила их обоих. Как богатые Скотта Фицджеральда, они были непохожи на нас.