Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вы прекрасно делаете, что пишете о Киреевском. Конечно, он грешит тем, чем все тогда грешили, слишком философски, слишком по-«германски» местами выражается. Неясно, недоступно, но есть зато у него истинные жемчужины чувства и мысли. Обратите внимание на место (стр. 101 1-го тома, письмо к от. Макарию1, в конце), где он приводит мнение св. отца (Максима Исповедника?!2), что любовь (к Богу, конечно) состоит из вожделения и страха. Это не он говорит; но и то хорошо, что упоминает.
Полагаю, что недурно было бы также воспользоваться, если ход Ваших мыслей этому не препятствует, тем местом, где он говорит о «сети монастырей» (стр. 220, т. 2, библиография). Тогда страдания были одного рода, теперь другого, но именно для современного рода горя и страданий лучшей стороной могли бы служить хорошие монастыри, если бы в монахи шло побольше просвещенных дворян. Хороша «простота»[77], но не на всех она хорошо действует, многих людей тонких она отталкивает и внушает ту мысль, «что этот простой человек не то чувствует, что я». И мне нужно было ознакомиться с Хомяковым, Аксаковым и некоторыми католиками, чтобы захотелось ехать к святым из русских купцов и греческих мужиков. К афонским я скоро привык, по возвращении в Россию мне даже и к повиновению отцу Амвросию трудно было привыкнуть. Помог человек моего круга Константин Карлович Зедергольм, в монашестве о. Климент! Ему я невыразимо обязан! <…>
Ну, прощайте! Поздравляю Вас с приближающимся Рождеством и Новым годом, а еще более с благословением от. Амвросия вступить на прекрасный избранный Вами путь. Дай Бог мне дожить до того, чтобы Вы в цветной хорошей рясе меня посетили здесь и чтобы я поцеловал Вашу пастырскую ручку! <…>
Публикуется по автографу (ЦГАЛИ).
1 Макарий — в миру Михаил Иванов (1788–1860), старец Оптиной Пустыни, из дворян. Духовник И. В. Киреевского.
2 Максим Исповедник (582–662) – учитель Церкви, богослов, знаток античной философии. Занимал в Константинополе придворные должности. Во время религиозных распрей подвергся гонениям и после урезания языка и отсечения правой руки был отправлен в ссылку, где и умер.
188. К. А. Губастову
22 декабря 1888 г., Оптина Пустынь
<…> О Мейера лексиконе1 скажу вот что. Вы правы: такой суммы – около 100 р<ублей> с<еребром> я за книгу заплатить не могу… Не потому, что у меня не бывает лишних денег, но потому, что я теперь просто помешался на уплате долгов (старых). И упорно на этом стою. А их у меня, как Вы знаете, немало везде. Я уже за эти полтора года выплатил около 1500 (1700) и с передышками продолжаю (я думаю, Вы ушам или глазам своим не верите!). Да, мой друг: «Les jours se suivent, mais ne se ressemblent pas!»[78] Жизнь моя теперь до того тиха и однообразна, что как пошлешь кому-нибудь каких-нибудь 25–30 р<ублей> с<еребром>, о которых он уже и забыл, так уж это своего рода сильное ощущение! Других сильных ощущений у меня нет (т. е. нравственных, физические есть – бессонницы, нервные боли, кашли и т. п.). <…>
<…>…Не литература может дать мне теперь эти приятные сильные ощущения, а многое другое: прогулка по оптинско-му лесу с приятелями, беседа с о. Амвросием, политические известия в моем духе (например, известная телеграмма государя князю Баттенбергскому2, смерть либерального Фридриха III3 и воцарение опрометчивого Вильгельма II, который, того и гляди, доведет до войны, которой я так жажду для окончания восточного вопроса, и т. д.).
В число этих-то приятных и сильных ощущений я помещаю и расплату с долгами. Но и она была бы быстрее и совершеннее, если бы не было того, о чем Т. И. Филиппов (без подписи) выразился печатно так: «Размеры литературной известности Леонтьева вовсе не соответствуют силе его замечательных и разнообразных дарований» и т. д. Было бы больше так называемой «славы» – было бы больше денег, были бы скоро уплачены все долги (я думаю, что и всего-то их у меня, считая и банк, и банкиров, и всяких Варзелли4 в Турции 8–9000, и даже Вас!). И так как мне самому-то лично вполне достаточно (здесь) того, что я получаю от казны, то сколько бы я сделал добра другим! Делаю я его понемногу и теперь, да все это так ничтожно! Но ясно, что тут рука Божия! Видно, ни мне, ни тем, кого бы я хотел облагодетельствовать, не на пользу душевную были бы эти излишние деньги. Конечно, я теперь веселиться и мотать уже по одному страху Божию охоты не имею и физически для этого слишком ослабел, но делать добро en grand[79] другим – такое наслаждение само по себе, что Богу, видно, не угодно, чтобы последние годы мои были слишком веселы и чужою радостью. Так думают монахи, и я вполне разделяю их образ мыслей в подобных случаях. Господь знает меру нашу! Именно деньги как результат славы, а не сама слава; выше я потому и приписал «так называемая», что нынешние формы литературной славы мне ужасно не нравятся. Некрасиво. Я понимаю, что когда кто-нибудь из наших генералов въезжал верхом в Адрианополь, например, с музыкой – так это хорошо. Но ведь это чувство разделял с начальником и всякий неизвестный офицер и солдат. Ну, а литература?…«Вошел маститый (!) юбиляр (!) в черном фраке!..» – И к тому же они все такие дураки в этом отношении… Пишут поэзию, а сами ее не соблюдают в жизни. Натащат на юбилей старых своих жен и целое гнездо детей… и фраки, фраки, фраки. Очень некрасива физически нынешняя слава писателей. Вот слава и жизнь – это Байрона… Этому можно и позавидовать, и порадоваться. Странствия в далеких местах Турции, фантастические костюмы, оригинальный образ жизни, молодость, красота, известность такая, что одной поэмы расходилось в 2 недели по 40 000 экземпляров… Сама ранняя смерть в Миссалонгах, хотя бы и не в бою, – венец этой прекрасной, хотя, разумеется, и нехристианской жизни.
Не подумайте, что я говорю это потому, что «зелен виноград» – нет, я и теперь не прочь от славы, от похвальных статей и т. п. Я их желаю, не стыжусь сознаться; я – человек. Но я редко ошибаюсь в понимании чувств моих. И что же мне делать, если с годами все во мне постепенно перевернулось, и мысль о деньгах, даруемых славой, стала мне приятнее мысли о самой славе (т. е. такой, какая нынче