Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Само собой, – коротко обрезал Ной, давая понять, что разговор исчерпан.
Селестина поникла; лицо ее стало жестким, и она подала руку Ною, тихо и отчужденно промолвив:
– В таком случае прощайте, Ной Васильевич! Навряд ли встретимся. Если вы здесь погибнете, мне будет жаль. Очень. А если… – Тряхнув руку Ноя, не договорив, повернулась и быстро ушла с парохода.
Все это время молчавший Иван зло поглядывал на старшего брата, будто в чем обвинял его. Ной ничего ему не сказал, спросив, здесь ли хозяин?
– Здесь, на пристани. Вместе с сыном. Груз подвозили на ломовых телегах. Пожалуйста, заезжай. На двух этажах дома они одни остались: Ковригин со старухой и сын его с женой. Я их сейчас позову.
Иван привел отца и сына Ковригиных. Сам Ковригин, Дмитрий Власович, пожилой человек в ямщицкой поддевке и в войлочной шляпе, рад гостю – «милости просим», он много хорошего слышал о Ное Васильевиче от дочери-учительницы, Анны Дмитриевны, и назвал сына:
– Василий, из фронтовиков. Контужен был и вышел по белому билету вчистую, еще до первого переворота.
Василий, сильный мужчина, с рыжими усиками, широкоскулый, в сатиновой рубахе и плисовых шароварах, вправленных в сапоги, крепко пожал руку Ноя и взял на плечо мешок с мукой, да еще лагунок с маслом прихватил, а Ной за ним понес завернутую в шинель пилу с привязанным к ней оружием и куль с вещами. Телеги стояли поодаль возле крутого яра у взвоза на Набережную. Вскоре перетащили весь груз, в том числе и конину, закрыв ее на телеге сы рой шкурой и брезентом от мух. Ковригин велел сыну ехать домой, а сам остался до отхода «России»: обе дочери, Прасковья и Анна, уплывали на этом пароходе.
– Не пойму, что им бежать из города? – сокрушался Ковригин и, сняв шляпу, вытер платком лысую голову с остатком рыжих волос у висков. – Ну, Прасковья в партии ишшо с четырнадцатого года. В пятнадцатом посадили, и вышла в марте прошлого года. Фельдшерицей работала при лазарете. Анна после гимназии уехала учительствовать в Минусинск, а вернулась. «Теперь, – говорит, – и я в партии, как Паша». Со старшим сыном были на Клюквенском фронте, так и погиб наш Александр Дмитрич! А мы, выходит, с Василием осиротели в большом доме.
«Вот так надежная фатера!» – подмыло Ноя.
Иван уходил на пароходе – через час отплывают.
– Держись команды, Иван, – напутствовал Ной. – Не выпирай наружу большевицство, потому как ты мало еще соли с боков спустил. Бог даст, свидимся.
– Через месяц мы будем в Мурманске! – задиристо ответил Иван и быстро пошел к пароходу.
Василий взялся за вожжи:
– Со мной поедете, Ной Васильевич?
– На пристани побуду до отхода «Тобола». А как найти ваш дом, если разминемся? – Ковригин сказал адрес и как найти: за Юдинским мостом, на берегу Качи – двухэтажный.
– Ладно. Сыщу. Да, вот что, Василий Дмитриевич, – Ной подошел к телеге, – тут в шинели сверток – в дом занесите. Оружие мое.
– Понимаю! Все будет хорошо. А конину мы продадим татарам на Каче сегодня же. И коня вам купим. Не сомневайтесь!
Ной прошелся берегом по гальке среди отъезжающих и провожающих. И столько-то кругом горючих слез льется, что у Ноя сердце защемило. То старики плачут, прощаясь с сыновьями, то молодые люди обнимаются со своими женами, остающимися в городе. Со всех сторон вспыхивают разговоры:
– Побереги себя на пароходе-то! На севере-то холода. Снег, говорят, не сошел.
– Ладно, мама. Не замерзну!
Или вот еще вяжется узел:
– Другого выхода у нас нету, отец, понимаешь? Только на север. Куда еще? Ах да! Мало ли чего не говорят обыватели! Вон они собрались на берегу – чиновники и мещане! Золото и миллионы оплакивают!
Поодаль, напротив «Сибиряка», – у трапа увидел Селестину с Тимофеем Боровиковым, – не пошел дальше, ни к чему глаза мозолить, остался – значит возврата назад нету, и обсуждать нечего. Надо было что-то хорошее, доброе сказать в напутствие Селестине Ивановне, да из души не выплеснулось. Рядом громко разговаривал высокий господин в соломенной шляпе с черноволосой женщиной, а возле них – чемоданы, постельный сверток, мешок.
– Оставь, Юзеф, прошу тебя! – умоляет женщина.
– О, матка боска! Что ты делаешь, Евгения!
– Я вижу, ты надеешься, что белые в город придут с милосердием, а не с плетями и казнями!.. О Юзеф!.. Сколько погибло наших товарищей за станцией Маганск, когда белые пустили эшелон под откос и налетели казаки! Казаки!
Ной, сопя, пошел прочь. Казаки! Вот оно как – опять казаки, как смертный страх для всех живых!..
– Хоть бы пушку взяли! На всю флотилию один пулемет, – пробасил какой-то красногвардеец с винтовкою.
– И тот еще на берегу, – ответил второй.
Поляков встретил, венгров – интернационалисты… И они плывут на пароходах?
– Но-ой Ва-асильевич!
Оглянулся и сразу узнал: Анна Дмитриевна, в жакеточке, простоволосая, с копною белокурых волос, уложенных на затылке, лицо загорелое, пухлогубое, с маленьким прямым носом, а с нею девица крупнее и рыжая коса по груди. Подошли, и Анна Дмитриевна подала руку:
– Здравствуйте, Но-ой Ва-асильевич, – певуче проговорила она. – Вот теперь верю. Ваня только что сказал, что вы приехали. Так неожиданно, честное слово. Познакомьтесь, моя сестра, Прасковья Дмитриевна.
– Вот вы какой! – пожала руку Ноя Прасковья Дмитриевна. – Так вы у нас остановитесь? Вот хорошо-то. А то у нас дом совсем опустел.
– Ну, я на сутки разве.
– На сутки? – вскинула вверх темные брови Прасковья Дмитриевна, а взгляд упругий, дерзкий – сине-синий, как у младшей сестры. Но до чего же рыжая косища! Загляденье. А веснушек-то, веснушек!.. Да еще корявая: на лице и сильной шее ямочки оспинок. – И далеко потом? – спросила и, не ожидая ответа: – Сейчас не говорят – «куда», чтобы дорогу не «закудыкивать». Смешно, правда? Мы с Анечкой тоже собрались далеко – до самого Ледовитого океана, а там, морями, морями в Мурманск! Это очень далеко, правда?
– Па-аша! Смотри! – вскрикнула Анечка. – Григорий Авдеевич Миханошин! Рука у него перевязана, видишь?
– Где он?! Где?!
– Вон с Вейнбаумом идет, гляди! У него же в отряде был Казимир Францевич!..
Старшая сестра бегом кинулась к какому-то Григорию Авдеевичу. Младшая сказала Ною, что Миханошин на Клюквенском фронте командовал отрядом подрывников.
– Если бы не отряд Григория Авдеевича, белые, наверное, уже были бы в городе! Красноармейцы подорвали много стрелок на станциях и разъездах, водокачку и несколько мостов, – говорила Анечка. – Но вчера нам сказали, что отряд окружили белочехи и едва ли кто в живых остался. Паша прямо с ума сходила. Ведь в этом отряде находился и Казимир Францевич Машевский. Живой ли он?! Это такой замечательный человек, если бы вы знали, Ной Васильевич. Только ужасно скромный, ужасно! Он ведь простой портной. Но настоящий революционер! Сперва он отбывал ссылку в Тулуне, а потом поселился у нас. Паша его безумно любит! Да и все мы его безумно любим. Честно говоря, если бы не Казимир Францевич, я бы совсем, совсем запуталась в жизни… Теперь-то эсеры и меньшевики сбросили маску. Мне ясно, что они предатели, им нужно задушить во что бы то ни стало дело рабочих и крестьян – революцию! Но понять это мне помог только Казимир Францевич… Когда все было у нас хорошо, он тихонько работал в типографии. Но когда на город обрушилась беда, многие растерялись и пали духом. А он день и ночь пропадал в штабе добровольной дружины. Организовал отправку молодежи на фронт, и сам первый записался добровольцем. Мы с Пашей тоже пошли в сестры милосердия. Вернулись вот с Клюквенского, а о нем ничего не знаем… Паша. Бежит! Боже, да на ней лица нет! Неужели убили?!