Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Самуил Агурский — в своем роде символическая фигура еврея-революционера. Крутильщик колеса — кафкианская профессия — мальчик-двигатель, работавший 16 часов в сутки в России, которую мы потеряли. Возмутитель спокойствия сонного провинциального города, пугавший по ночам обывателей саваном и завываниями. Боевик. Эмигрант. Могильщик старого мира, скрепивший подписью вместе с товарищем по похоронной хевре — Иосифом Сталиным — указ о ликвидации центрального руководства еврейских религиозных общин. Могила, вырытая Самуилом Агурским старому миру, оказалась и его собственной могилой, саван, которым он пугал других, — его собственным саваном. И Самуил Агурский, и его сын становятся жертвами the brave new world, за который с такой страстью боролся еврейский революционер!
Перед смертью Буня Агурская сказала своему сыну:
— Как еще хочется пожить... Я бы начала совсем по-другому.
С юношеской жестокостью («Глупец! Я не удержался!») сын ответил умирающей матери:
— Я всегда тебе говорил, что надо жить по-другому.
«Мать не ответила».
В узком смысле речь идет тут о бытовых вещах, в широком — о жизни целого поколения. Они жили «неправильно».
В этом «всегда говорил» столько же объективной неправды, сколько субъективной правды, «всегда» и заведомо правой молодости, которая не в силах «удержаться» от щедрой демонстрации своей самоуверенной правоты. Изживание отрицательного опыта старшего поколения. «Мать не ответила». Что она могла ответить? Что может вообще ответить сходящее поколение? Может ли быть опыт отцов неотрицательным? Может ли вообще быть услышано «Как еще хочется пожить...»? Похороны шестидесятников в России на кладбище для бедных. Поколение Михаила Агурского.
Может ли быть опыт отцов неотрицательным? Жизнь Самуила Агурского стала для его сына притягательно-отталкивающей парадигмой. Конечно же, Михаил Агурский не только говорил, «что надо жить по-другому» — он принципиально жил по-другому, едва ли не каждым шагом сознательно противореча своему отцу. Однако, если снять внешний уровень идеологического отталкивания и обратиться к экзистенциальному опыту, можно увидеть: то, что их роднило, было, возможно, больше и глубже того, что их разделяло.
Парадоксальным образом, казалось бы во всем противореча своему отцу, Михаил Агурский походил на него в главном: в пассионарности, в нежелании смириться с данностью, в антигегельянской непокорности, непоклонности ей, в неукротимой энергии разрыва с настоящим, которое обречено стать прошлым, в страстном стремлении к свободе и созиданию нового.
Судьба отца, во многом определившая и судьбу Михаила Агурского, решительным образом повлияла на его сознание, на ощущение себя в мире. Память его детства сохранила ведь не только запах сирени и булыжника — она сохранила и райские дни, когда «здесь живут счастливые люди», богатые и счастливые, а не нищие, не униженные и оскорбленные, не гонимые, не дискриминируемые, не второсортные, «Бедный отец». Пепел Клааса. У автора-героя этой книги было ощущение принца, оскорбленного своим унижением, и в рабстве не забывшего свое королевское достоинство. Семейное оказывается проекцией национального и религиозного — классический сюжет Нахмана Брацлавского (и психоаналитический сюжет Эрика Берна).
Семейное предание сохранило два пророчества о славном будущем Михаила Агурского: деда Хаима-Менделя, сравнившего рождение внука с избавлением Моисея, и художника Вернера. О последнем Агурский пишет: он просто хотел угодить моему отцу. Возможно. Однако же слова Вернера не растворились в воздухе, напротив, запали в душу — Агурский помнил о них всю жизнь, и даже его редукционистское объяснение показывает, что он размышлял над ними, искал их смысл и не преминул (что немаловажно) о них написать. И потом, когда именно это простое объяснение пришло ему в голову? Возможно, были времена, когда он относился к этим пророчествам с большим доверием? Во всяком случае, к былой славе отца он мысленно обращался постоянно.
Одни и те же слова о былой славе. Говорит раздавленный и сломленный Самуил Агурский («Скажи товарищу, кем я был»), говорит его умирающая жена — медицинской сестре — чужому случайному человеку. Какая глубочайшая потребность! «Мой муж был профессором». «Та посмотрела на нее с недоверием». Было от чего!
Но эти же слова в другой тональности — не как воспоминание о давно и безнадежно прошедшем, а как то, что должно быть восстановлено, говорит и Михаил Агурский.
Урок немецкого в школе. Учительница спрашивает учеников, кто их родители.
«Я набрался смелости и краснея выдавил:
— Ein Geschichtet. (Историк.)
— Wie so?.. Ein Lehrer? (Как так?.. Учитель?)
— Ein Gelehmter, — упрямо повторил я. (Ученый.)
Елизавета Григорьевна недоверчиво посмотрела и ничего не спросила. Не похож был я на сына историка».
Как не похож был на историка старик Агурский. Как не похожа была на жену историка его нищая жена. А был ли мальчик? «Историк», «ученый» — сказать эти неправдоподобные вещи при всех можно только по-немецки, да и то «набравшись смелости и краснея». Однако же с упрямым повторением, как нечто очень важное, что невозможно забыть, от чего ни при каких обстоятельствах нельзя отступиться.
Михаил Агурский помнил (не просто механически помнил, но той частью души, которая формирует личность и определяет жизненные установки, то интимное, о чем говоришь «краснея»), что его отец был ein Gelehmter, профессор, академик. Что он достиг этого самообразованием, выйдя из нищенской среды. В известном смысле Михаил Агурский повторяет путь своего отца: как и он, Михаил Агурский, вопреки враждебной среде, становится ein Gelehmter, профессор (полемика по поводу этого «профессор» на страницах русскоязычной израильской прессы показывает, насколько это звание было ему важно), как и он, Михаил Агурский достигает этого, не имея формального образования. В России, правда, он защитил диссертацию, но по кибернетике, и лишь после переезда в Израиль — уже гуманитарную диссертацию в Сорбонне без необходимого для этого гуманитарного образования — случай едва ли не уникальный!
Его новая профессия — историк — оказалась наследственной.
И стремление к политической деятельности — тоже. И здесь он тоже стал «профессором». Только смерть помешала ему занять кресло в кнессете, хотя и не от того «округа», который напророчил ему Иванов-Скуратов.
Михаил Агурский хотел не только «восстановить память отца» — он хотел восстановить потерянное отцом, отнятое у отца и теперь принадлежащее по праву ему. Тут возникает еще один сюжет: движение от homo particularis к homo publicus, к «академику», которому смелости не занимать и который никогда не покраснеет, с каким бы недоверием ни посмотрела на него Елизавета Григорьевна. Мальчик, которого толкнули в лужу (этот эпизод воспроизводится потом при поступлении в институт: независимо от ответа он садится в лужу) и