Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом Флорентинка начала по вечерам выходить из дома и поджидать луну. Та поднималась над лугами, всегда одна и та же, хоть и в разных обличьях. Флорентинка грозила ей кулаком. Люди увидели этот кулак, поднятый к небу, и сказали: сошла с ума.
Тело Флорентинки было маленькое и худое. От поры вечно родящей женскости у нее остался круглый живот, который теперь выглядел смешно, точно буханка хлеба, вложенная под юбку. От того времени родящей женскости у нее не осталось ни единого зуба, как в поговорке: «один ребенок — один зуб». Что-то взамен чего-то. Груди Флорентинки — а вернее, то, что время делает с женскими грудями, — были плоские и длинные. Они жались к телу. Их кожа напоминала папиросную бумагу для заворачивания елочных игрушек после праздника, и сквозь нее были видны тонкие голубые вены — знак того, что Флорентинка все еще жива.
Это были времена, когда женщины умирали быстрее мужчин, матери быстрее отцов, жены быстрее мужей. Женщины всегда были сосудами, из которых сочится человечество. Дети вылуплялись из них, как цыплята из яиц. Яйцо должно было потом само склеиться обратно. Чем сильнее была женщина, тем больше детей рожала, а значит, тем слабее становилась. На сорок пятом году жизни тело Флорентинки, вызволенное из круга вечного рожания, достигло своеобразной нирваны бесплодия.
С той поры как Флорентинка сошла с ума, в ее хозяйстве стало прибывать кошек и собак. Вскоре люди начали воспринимать ее как спасение для своей совести и вместо того, чтобы топить маленьких котят или щенков, подбрасывали их под кусты гортензии. Две коровы-кормилицы обеспечивали руками Флорентинки корм стаду звериных подкидышей. Флорентинка всегда относилась к животным с уважением, словно к людям. Утром говорила им «здравствуйте», а когда ставила миски с молоком, не забывала сказать «приятного аппетита». Мало того, она не говорила о них просто «собаки» или «кошки», потому что это звучало бы так, словно она говорит о вещах. Она называла их «панове», как панове Маляки или панове Хлипалы. Флорентинка вовсе не считала себя сумасшедшей. Луна преследовала ее, как любой нормальный преследователь. Но однажды ночью произошло нечто странное.
Как всегда, когда было полнолуние, Флорентинка взяла своих псов и вышла на горку, чтобы поносить луну. Псы легли вокруг нее на траве, а она кричала в небо:
— Где мой сын? Чем ты его охмурила, ты, жирная серебряная жаба? Ты отуманила мозги моему старику и заманила его в реку! Я видела тебя сегодня в колодце, я с поличным тебя поймала — ты хотела отравить нам воду…
В доме Серафинов зажегся свет, и мужской голос крикнул в темноту:
— Тихо ты, сумасшедшая! Мы хотим спать.
— А и спите себе, спите до смерти. И зачем было на свет рождаться, чтобы теперь спать?
Голос умолк, а Флорентинка села на землю и смотрела в серебряное лицо своей притеснительницы. Оно было изрыто морщинами, слезящееся, со следами какой-то космической оспы. Панове псы устроились на траве, и в их темных глазах тоже отражалась луна. Они сидели тихо, а потом старая женщина положила ладонь на голову большой кудлатой суки. И тогда она заметила в своем мозгу не свою мысль, даже не мысль, а зарисовку мысли, картину, впечатление. Это нечто было инородно ее мышлению, не только потому, что — как она ощущала — происходило извне, но потому, что было совершенно другим: одноцветное, отчетливое, глубокое, осязаемое, пахнущее.
Там были небо и две луны, одна рядом с другой. Была река — холодная, радостная. Были дома — манящие и страшные одновременно. Линия леса — картина, рождающая странное возбуждение. На траве лежали палки, камни, листья, наполненные образами, воспоминаниями. Рядом с ними, словно дорожки, бежали полосы, полные значений. Под землей — теплые, живые коридоры. Все было иным. Только очертания мира остались теми же. Тогда своим человеческим разумом Флорентинка поняла, что люди были правы: она сошла с ума.
— Это я с тобой, что ли, разговариваю? — спросила она суку, голова которой лежала у нее на коленях.
Но уже знала, что так оно и есть.
Они вернулись домой. Флорентинка разлила по мискам остатки вечернего молока. Сама тоже села ужинать. Мочила в молоке кусок хлеба и жевала его беззубыми деснами. Во время еды она посмотрела на одну из собак и попробовала ей что-нибудь сказать — при помощи зрительного образа. И выпустила мысль, «представила» что-то вроде: «Это — я. Я — ем». Собака подняла голову.
В общем, той ночью благодаря то ли луне-преследовательнице, то ли собственному безумию Флорентинка научилась разговаривать со своими собаками и кошками. Разговоры заключались в отправлении образов. То, что представляли животные, не было таким же компактным и конкретным, как речь людей. Там не было рефлексии. Зато были вещи, увиденные изнутри, без того человеческого отдаления, что влечет чувство обособленности. Мир благодаря этому казался более дружелюбным.
Самым важным для Флорентинки были те две луны из образов животных. Удивительно, что животные видели две луны, а люди только одну. Флорентинка не могла этого понять, так что в конце концов перестала пытаться. Луны были разными, в каком-то смысле даже противоположными друг другу, но в то же время идентичными. Одна была мягкая, чуть влажная, ласковая. Другая была твердая, как серебро, она радостно звенела и светилась. Натура преследовательницы Флорентинки была, таким образом, двойственной и, значит, представляла для нее еще большую угрозу.
Мися, когда ей было десять лет, оказалась самой маленькой в классе и потому сидела в первом ряду. Учительница, проходя между рядами, всегда гладила ее по голове.
На обратном пути из школы Мися собирала разные необходимые куклам вещи: кожуру от каштанов — для тарелок, желудевые крышечки — для чашек, мох — для подушек.
Но придя домой, она не могла решить, во что бы ей поиграть. С одной стороны, ей хотелось возиться с куклами, наряжать их в платьица, кормить кушаньями, которых не видно, но которые все же существуют. Ей хотелось пеленать их неподвижные тельца, рассказывать им на ночь простые тряпичные истории. Но потом, когда она брала их на руки, ее охватывало разочарование. Не было уже ни Кармиллы с Юдитой, ни Бобасека. Глаза Миси видели плоские нарисованные на розовых лицах глаза, намалеванные красным щеки, навсегда сросшиеся губы, для которых не существует никаких кушаний. Мися переворачивала то, что недавно считала Кармиллой, и отвешивала этому чему-то шлепок. Она чувствовала, что бьет по опилкам, обтянутым тканью. Кукла не жаловалась, не протестовала. Так что Мися сажала ее розовым лицом к окну и переставала ею заниматься. А сама шла порыться на мамином туалетном столике.
Это было так чудесно — прокрадываться в спальню родителей и садиться перед двустворчатым зеркалом, которое могло показать даже то, чего обычно не видно: тень в углах, заднюю часть собственной головы… Мися примеряла бусы, кольца, открывала флакончики, подолгу постигала тайны помады. Однажды, особенно сильно разочарованная своими Кармиллами, она поднесла помаду к губам и раскрасила их кроваво-красным. Краснота помады сдвинула время, и Мися увидела себя через несколько десятков лет, такой, какой она умрет. Она резко стерла помаду со рта и вернулась к куклам. Взяла в свои руки грубые, набитые опилками лапки и захлопала ими беззвучно.