Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Приходят родственники на угощение, произносят благословление над спиртным, пробуют, наслаждаются и соглашаются, что это очень полезно для желудка. А родственницы расспрашивают тетю Фейгу, как она додумалась до такого…
— Вот… — говорит дядя Зяма своей супруге Михле. — У тебя все зря пропадает. Ты ведь тоже купила апельсин на Пурим! И где кожура? Нету, выброшена.
Перебивает его дядя Ури:
— Ну, Зяма, давай лучше еще по капельке!
И улыбается косыми глазами своей хозяйке, тете Фейге.
Горлышко бутылки опять оборачивают поверх пробки куском белой тряпочки, чтобы водка не выдохлась, и ставят обратно в шкаф получше настояться. Стоит там бутылка одна-одинешенька, как благочестивая еврейка, агуна[48]в чепце…
Приходит Пейсах, продают евреи хомец[49]Алексейке, водовозу с грязными льняными волосами. Бутылка с померанцевкой тоже попадает в гойские руки. Целую неделю стоит она, проданная, запретная, и ждет не дождется, когда ее пустят обратно, чтобы мужчины с седыми бородами и женщины в благочестивых париках[50]произносили над ней благословение и рассуждали о чудесах тети-Фейгиной тороватости.
Иногда такой бутылки хватает на год. Время от времени в нее добавляют свежей водки и отведывают до тех пор, пока кусочки апельсиновой кожуры на дне не потеряют своей силы, не размокнут и не выцветут. Тогда дядя Ури выколачивает их из бутылки на тарелку.
Это бывает обычно на исходе субботы, после гавдолы, когда дополнительная душа покидает человека и будничная тоска прокрадывается из углов. Ищет дядя Ури, чем бы себя порадовать, и вспоминает о размякших, пропитанных водкой сладких апельсиновых корочках.
Он, извините, переворачивает глубокоуважаемую бутылку над тарелкой и шлепает ее сильно, но мягко по вогнутому дну.
— Пум, пум, пу-у-м… — гулко отзывается бутылка на весь дом, окутанный тенью исхода субботы.
В этом звуке слышится что-то вроде испуганного глубокого вздоха, гулкое эхо старого вычерпанного колодца. Кажется, бутылка кричит о том, что из нее выколачивают душу, остаток жизненных сил… И при этом из ее стеклянного горлышка падают клейкие золотисто-желтые аппетитные кусочки.
Потом становится тихо. Дядя Ури произносит благословение над этими остатками, пробует сам и дает попробовать всем.
Дети согласны, что хоть от корочек и жжет немного язык, но вкус былого пуримского апельсина, мир его праху, еще чувствуется.
К тому времени, когда в доме дяди Ури исчезает последнее напоминание о знаменитом апельсине, его наследники — вымоченные, набухшие зернышки — давно уже проросли в цветочных горшках у выданной замуж дочери дяди Ури. Три-четыре острых клейких листочка пробились из каждого зернышка.
С них только недавно сняли перевернутые запотевшие стаканы. Они привыкают, не сглазить бы, к шкловскому климату и понемногу растут, покамест сдерживая зеленую улыбку, которую тайком привезли из теплых стран.
Молодая жена ухаживает за ними, поливает через день. И Бог знает, что из них может однажды вырасти.
1
Всю зиму стоит дяди-Урина скотина в тесном стойле, пристроенном к сеням. С маленького чердачка, расположенного под стропилами сеней, ей кидают ее ужин и ее подстилку — сено и солому — прямо в стойло.
Длинными зимними ночами, в сильные морозы и метели, слышат, просыпаясь, домочадцы дяди Ури, как тяжело дышит и глубоко вздыхает скотина в стойле, будто хочет сказать на своем коровьем языке:
— Му-у-у… Фу-у-у!.. Тяжелая зима!
Велвл, одиннадцатилетний мальчик, который уже учит Гемору, услышав глубокой ночью такой вздох, представляет, как два столба белого пара вырываются из коровьих ноздрей в холодном мраке. Он видит перед собой мягкие, добрые глаза коровы-мамы, которая уже на его памяти родила столько черных и бурых телочек и бычков, таких хорошеньких, шаловливых и глупеньких, — и всех их зарезал шойхет. Мама приносила телячью печенку с базара, тушила ее и рубила с луком… Вот и лежит теперь скотина в стойле одна-одинешенька — длинные ресницы запорошило изморозью, как мукой, — и думает, и вздыхает. О чем же ей сейчас думать, как не о своих телятках?..
— У-у-уф! — снова доносится глубокий коровий вздох из маленького стойла.
А ветер-сплетник подхватывает… подхватывает и выдувает:
— Фу-у-у…
Утром мальчик, который уже учит Гемору, просыпается с тем же сонным, ночным ощущением жалости. Теперь это ощущение яснее и свежее. Он знает, что он должен сделать. Сразу после омовения рук он единым духом проглатывает благословения, как горькое лекарство, и начинает повсюду — в шкафу, под лавкой, на окне — искать черствый кусок хлеба или булки. Нащупает свежий кусок, тоже возьмет. Бедняку все сгодится. Велвл густо-густо солит корки — ему известно, что скотина любит соль, — и украдкой выходит в сени. Тихонечко отпирает дверь и протягивает лакомство обеими дрожащими, худенькими руками:
— На, на… скотинушка!
Скотина вздыхает, обдавая лицо Велвла теплым паром, запахами молока, навоза и сопревшей соломы. Из сумрака показывается рогатая, четырехугольная морда с парой по-матерински мягких глаз, длинный язык слизывает куски хлеба один за другим, и каждый раз мальчик, который уже учит Гемору, чувствует прикосновение этого языка — точно провели жесткой теплой щеткой… Когда хлеб кончается, тем же языком скотина вылизывает ему обе руки. Наверное, благодарит…
У мальчика, который уже учит Гемору, что-то сдавливает горло. В глазах стоят слезы. Он чувствует, что скотина понимает его гораздо лучше, чем заросшие бородами мужчины, которые окружают его день-деньской, и учат его, и бьют его, и стыдят его… Если бы кто позволил, он бы так и сидел часами, прислушиваясь к тому, как скотина жует, и разговаривая с ней. Он бы хотел и ее пригласить к себе в гости… На завалинке за домом он бы разложил кусочки хлеба с солью, чтоб уважить скотину. Ну что вы, тетенька, кушайте, чувствуйте себя как дома! Как ваше здоровье? Когда вас хлопают по рогам, не причиняет ли это вам беспокойства? Какова солома на вкус? Вы ни разу в жизни не видели волка? Ели ли вы когда-нибудь в лесу траву с черникой? Ну… и как вам? — Ой!