Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мальчик, который уже учит Гемору, смотрит на скотину и смеется. Скотина сейчас выглядит точь-в-точь, как тетя Михля, супруга дяди Зямы, когда мама хочет в честь праздника уважить ее лекехом с водкой. Тетя Михля жует лекех беззубым ртом, жует и прихлебывает, и медово так приговаривает:
— Так и тает во рту, скажу я тебе, Фейга. Сколько меда ты кладешь на фунт муки? Твое здоровье!
1
Прежде чем Велвл, сын дяди Ури, достиг семи лет, в нем уже развилось тайное желание «грешить».
Как утреннее облачко, всплывало в нем дурное побуждение, и каждый раз, когда это легкое облачко туманило его детский ум, его маленькое наивное сердце сжималось, дрожа, словно от близкой опасности… Но в этой тихой дрожи было некое сокрытое удовольствие, сладкая боль, которая всегда происходит от неудовлетворенной страсти.
Эта мысль еще не приобрела ясного образа, но все же Велвл чувствовал, что скоро он «согрешит». Он боялся того ужасного и сладкого, что подступало к нему все ближе и ближе, но в то же время тосковал по нему.
Если Велвл и не понимал «больших» — бородатых мужчин с волосатыми руками, — он, по меньшей мере, пытался их понять. Дядя Ури говорит, что, согласно Божьему закону, того и этого делать нельзя, а Велвл боится папу и боится «греха», уверяя себя, что папа прав и так не делает. Папа говорит, например, что в субботу нельзя рвать бумагу, даже во время игры. Велвл боится «огненных всадников» там… где-то там, на том свете. А еще он боится кожаного ремешка, которым папа подпоясывается под жилеткой — и не рвет бумагу. Но глубоко в сердце он по-детски горячо подозревает «больших». Он подозревает, что в каждом «нельзя» сокрыт чудесный секрет, который успокоит душу, как холодная вода в жаркий день. Но «большие» с ним не считаются, потому что он — еще маленький: они только пугают его и стараются скрыть от него сладкую тайну. И Велвл томится по ней. Тайна «того, что нельзя» колышется перед ним и дразнит его воображение невиданными красками и неведомыми вкусами.
Именно в субботу ему до смерти хочется разорвать клочок бумаги. Он долго вертится как помешанный, воюет сам с собой, и, в конце концов, у него начинается сердцебиение, дыхание становится коротким и жарким, а его маленькие пальчики дрожат и рвут, рвут потихоньку бумагу, так чтобы никто не услышал. Но его младший братишка, Файвка, о, вы не знаете, что это за бестия! Все видит, все слышит и все доносит папе, едва только тот встанет, наполовину сердитый, наполовину распаренный от послеобеденного субботнего сна.
— Рвал бумагу, папа!.. Он, он, папа!.. Газету, ой, ой, там…
Из-под папиной жилетки появляется желтый кожаный ремешок:
— Иди сюда, паршивец!
Но сладкая тайна «того, что нельзя» тянет к себе Велвла все сильней.
Его притягивает католический собор, который звонит за садами, недалеко от дома дяди Ури. Что там происходит? Как там «они» молятся? Какие у них «молитвенники»? Что там играет так печально и мягко? Говорят, это — то, что играет, — было унесено при разграблении Храма… правда ли?
И однажды, когда у «них» был праздник и толпы мужиков в новых шапках и крестьянских девок с новыми цветными лентами потекли в собор, Велвл тоже протолкался туда. Людская волна затащила его, испуганного, внутрь… Велвл так растерялся, что даже забыл снять шапку.
— Шапку! — засипел над Велвлом какой-то высокий мужик с сизым носом и уставился на него круглыми рыбьими глазами.
Горят свечи… там, у их «орн-койдеша»[51]… и все-таки над всем царит странный сумрак… доносится какой-то особенный напев и веет удушливым сладким запахом. Это, кажется, их «воскурения»! Распятые «фигурки» из мрамора стоят в каждом углу. Лой тасе лхо песел ве-кол тмуне…[52]Да не будет у тебя никакой статуи и никакого изображения!.. Ой-ой-ой, как это они молятся в таком мраке? Все вокруг Велвла преклоняют колени… Целуют продырявленные ноги каменных изображений… Только один Велвл стоит, рот полуоткрыт, глаза застыли, сердце сдавило, так сладко и так страшно, хочется тоже встать на колени… помолиться… от всего сердца прочитать, стоя на коленях, «Кришме»…
Велвл побледнел, папино субботнее лицо всплыло перед ним в мистическом мраке и пропало. Какая-то старая хромая бабка в черном выступила из тени, постояла немного, посмотрела на него отчужденно, и Велвл услышал мягкий, неприятный, шамкающий голос:
— Ну, милый, чаво стоишь? Иди, Богу помолись!..
Сначала он не понял, чего от него хочет эта старуха, хотя значение слов было ему понятно, но когда бабка повторила это еще раз, он почувствовал, что по нему течет холодный пот и что он бежит, убегает из этого страшного места, от этой страшной старой бабки.
Она сказала «Богу помолись». Читать «Кришме», стоя на коленях… Ой-ой-ой!
Через месяц, когда Велвл уже и думать забыл о том, что с ним случилось в соборе, он шел пообедать домой из хедера, и вдруг… Та бабка идет! Это была та самая старуха, хромая бабка, которая сказала ему в соборе, чтобы он помолился Богу. Он очень-очень ее испугался и снова убежал, убежал, как от опасности, а почему — и сам не знал.
2
И снова дурное побуждение.
В кухне у дяди Ури просели две старые доски в полу. Идет Файвка, младший брат Велвла, наступает на них и падает с громким ревом. Накидывает тетя Фейга шаль, убегает и договаривается с одним мужиком, плотником Трохимом.
Утром, часов так в шесть, Велвла от его детского сна пробудил назойливый стук топора. Велвл сразу понял: Трохим пришел.
Велвл быстро оделся. Ему захотелось увидеть, как чинят пол, как встают новые, пахучие и струганые доски среди старых, как влетают новые, длинные гвозди, когда их стукают по плоской головке, в белое душистое дерево.
— Что так рано, праведничек ты мой? — встречает его иронически тетя Фейга. — Видать, встал к полуночной молитве?[53]
— Спать невозможно… когда так стучат топором, — отвечает Велвл, прикинувшись простачком, и поливает себе на руки[54]. Потом отходит в сторону, потихоньку тянется, дотягивается, ощупывает инструменты Трохима и восхищается:
— Глянь, мама, как блестят, и как же они блестят!