Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Большую часть жизни проведшая в городе, говорившая в принципе уже хорошим и относительно правильным, городским, русским языком к концу своего повествования мама понемногу снова сбивалась на тот замечательный, ни на что не похожий уральский деревенский говор, казалось придававший ее рассказам помимо представляемых ими событий еще и сопутствующие им запахи, запахи изб и бань, лошадей и коров, сочных лугов, густых лесов и прохладных вод речушек, ручьев и ключей.
Она рассказывала про посиделки под кедрами в еще довоенные годы, под тремя громадными кедрами, которые были излазаны ими до последнего более-менее крепкого сука, вкус шишек которых они знали лучше, чем нынешние детишки знают вкус бургеров или сникерсов.
Рассказывала, как поскользнувшись, улетела с плотины старой еще дореволюционной постройки мельницы на Мельнишной, куда они с Тятей возили молоть рожь, мельницы, в развалинах которой они с Серегой могли ориентироваться с закрытыми глазами. Как, поспорив с деревенскими девчонками, она ночью ходила в жуткий «заколдованный» ельник под Елькиной, в который потом они с братом через день на третий ходили за крепкими боровыми синявками. Особенно смешно и весело мама рассказывала, как однажды она ночевала в гробу, который Тятя изготовил по заказу кого-то из соседней деревни Ефремовой. Накануне бабушка предупредила маму, что запрет все засовы и не пустит ее в дом, если та придет слишком поздно, что и произошло. Шел дождь, ей было холодно и обидно, и она не нашла ничего лучше, чем пристроиться на свежих сосновых стружках в стоявшем на двух колодах во дворе гробу и закрыться от дождя крышкой… И как ее искали наутро… И Тятино, обращенное к бабушке:
— Ох, Ульяна, коли пропадет девка, я тебя, Ульяна, прибью…
И как мужики, приехавшие за гробом, удивлялись:
— Ты что, Федор Егорович, нам гроб-то уже с жильцом изготовил, али как?
Эти колоды, на которых стоял тот гроб, они с Серегой тоже помнили — они так и стояли в тятином дворе, немые свидетели наверное целого века и множества самых разных историй, самых разных жизней и смертей. Мама умела рассказывать, рассказывать весело, с красочными подробностями, точными характеристиками участников событий и самой ей неосознаваемой тонкой иронией и по отношению к ним, и по отношению к себе.
Из деревни она ушла в семнадцать. В пятидесятом поступила в медицинское училище, которое когда-то закончила ушедшая на фронт ее сестра Нина. Но не судьба. Успела проучиться только полгода. Ее учеба закончилась, когда началась практика, когда состоялся первый поход первокурсников в морг. Мама в свои восемьдесят порой забывала, что делала вчера, но детали того дня она помнила до мелочей.
— Вы ведь тетку Райку то помните, крестную? Мы ведь с ней там и подружились. Так она меня надоумила. Надо, говорит, Маша день до этого морга не есть, совсем ничего не есть. А то, как зайдешь, увидишь мертвеца, так тебя всю наружу и вывернет. А нам что, не привыкать, что мы голодом что ли не сиживали. Вот мы с ней целый день да на одной воде. А утром на занятия. А морг то был во дворе, знаете красный то двухэтажный дом дом по 25 Октября, там купец до революции жил, Тятя сказывал. Вот мы собрались, вроде зашли, а все равно все у дверей жмутся, все-таки впервой так близко то большинство голый труп видели. Померших в гробу видали, а вот так — нет. А я вообще за спинами прячусь, туда на стол и не гляжу. Резал то санитар, а преподаватель наш, Юрий Борисович его звали, вроде как объяснял что к чему, да нас спрашивал, что как называется. Мы по книжкам то что-то уже учили, мышцы всякие, да кости. И вдруг он, преподаватель то, берет меня за плечо — «А вот Старикова нам это и покажет…» и к столу меня тянет. А я только увидала руку волосатую, да с наколками, зэк, наверное, был, так сразу и в обморок… То ли с голоду, то ли от страху, до сих пор не пойму… Помню только, что мне нашатырью все в нос тыкали, да чаем потом отпаивали. Так и кончилась моя медицинская карьера… Тут место на почте подвернулось и мы с Райкой заявление написали … А Юрий Борисович, он хороший был дядечка, потом встретил меня на почте и говорит: «Ну и правильно Мария, не ваше это … Жесткости в вас не хватает.»
— Но хватат, не хватат, а гляди-ка, ведь как на заводе что взрывалось, так и ничего — и руки, и ноги перевязывала, покуда врачи то прибегут, а единова и пальцы оторванные собирала и ничего, боле в обморок не падала. Так что зря поди Райка голодать то насоветовала…
Одно было странно в маминых рассказах — из них как будто выпал целый временной период — с 41 по 49 год. Те года, когда в доме не было Тяти. Сначала он был на фронте, потом охранял пленных немцев в лагере под Нижним Тагилом. Все попытки Фёдора расспросить ее именно про это время наталкивались на какой-то непонятный барьер. Однажды он, будучи дома на каникулах после стройотряда, в очередной раз спросил мать:
— Мам, ну а как вот вы все-таки жили в войну? Ты никогда не рассказываешь?
— А чо рассказывать, сынок? Голод да холод… Как вовсе и не жили мы… Выживали…
И в этот момент, как ему показалось, он понял причину — ей было тяжело и неприятно вспоминать это время. И он отказался от дальнейших расспросов.
Пожалуй, только раз однажды мама вспомнила военную пору. Прошел год, как не стало бабушки Ульяны. Они выпили по рюмке «за царствие небесное…», мама немного всплакнула, а потом вдруг разговорилась.
— Вот говорят «царствие ей небесное», а ведь не шибко ее, маму-то нашу, вашу бабушку Ульяну, любили. Ни мы, дети, ни соседи… Ну и она тоже особо никого любовью то не одаривала. Грубовата была, могла и веником отходить, да порой и батогом, если под руку попадет. Да и вы,