Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Словом, панический страх голодной смерти овладевает человеком после захвата в плен и длится, пока не попадешь в лагерь. Нет ни одного пленного, кто не испытал бы этого потрясения. Человек рождается и вырастает при определенном общественном порядке, у которого есть свои писаные и неписаные законы и в котором — будь он счастлив или несчастен — каждый чувствует себя в своей тарелке. Вихрем войны человека выхватывает из привычной обстановки и забрасывает в другую — в плен, который, будучи неволей, все же являет собой определенный порядок с писаными и неписаными законами, четким распределением времени, правами и обязанностями. Но пока из одного мира перейдешь в другой, намыкаешься на ничьей земле, успеешь впасть в первобытное состояние, в каком человеку не доводилось жить тысячелетия. Он становится доступной добычей морозов, безжалостных грабителей, болезней, жажды и голода. В первую очередь голода.
По сравнению с этим даже война со всеми ее ужасами кажется надежным прибежищем. Там тебя окружает масса людей, защищает огнестрельное оружие, окопы и бетонные укрытия — здесь губит голод, поглощает чужбина, погребает снег. Чувство полнейшей беззащитности, душевное смятение, паника — вот что сражает каждого. Примером тому — история этапа, с которым добирался до лагеря Берци Надь.
Бесконечные колонны вдоль шоссейных дорог, битком набитые эшелоны… и все эти странники стремятся в лагерь, как путешествующие по бурному морю — в тихую гавань. 2320 калорий влекут словно золотое руно, и хотя цифр этих никто не знает в точности, но предполагает. А иной раз предполагает больше, чем может предоставить реальная действительность. Те, кто пострадал от неорганизованности, жаждут спасения в организации жизни. Однако порядка пока что во многих местах еще нет, подчас за него всерьез приходится бороться, ведь чудо с пятью хлебами и двумя рыбами не повторится. А в результате странник, утративший почву под ногами, и по сей час не в силах ее обрести. Хотя вокруг видишь только проявления гуманности и добрые намерения. Но между добрыми намерениями и голодными ртами находятся люди, а там, где люди, ошибок не избежать.
В 1943-м и в 1944-м, а кое-где и позднее, в сотнях разбросанных по стране лагерей положение в основном было одинаковым. Откровенно говоря, плохим. Хотя намерения — подчеркнем еще раз — действительно были самые благородные. Правительственные органы, предписывавшие строительство лагерей, снабжение пленных продовольствием и одеждой, организацию лечения, санитарно-гигиенических мер и отдыха, в каждой своей директиве придерживались соображений разумной гуманности. Конечно, не стоит сравнивать питание военнопленных с довоенной сытостью или со снабжением английских и американских лагерей. Критерий может быть только один: уровень снабжения собственного населения Советского Союза на тот момент. Общеизвестный факт, что норма пленных была выше нормы рабочих. А ведь сегодняшний пленный вчера или позавчера был врагом, к тому же врагом заклятым.
Но зимой и весной 43-го смерть все же косила пленных; даже в следующем году во многих местах потери оказывались немалые. И в 45-м году из некоторых лагерей — по преимуществу новых, только что организованных для приема все прибывающих миллионных масс — доходили тревожные слухи. В чем же причина? Причина была не одна. Иногда руководство лагеря относилось к своим обязанностям не с должной ответственностью. Во время войны контроль и проверку администрации не всегда удавалось осуществить со всей строгостью. Но в основном пленные обкрадывали самих себя. Склады и кухни, бани и лазареты сделались привольем для расхитителей продуктов. Негодяй, знающий всего несколько слов по-русски, чувствовал себя как царь и бог. В плену уголовных наказаний не существует. У жулика урчало в животе, и он считал, что настало его время. Но это продолжалось недолго.
* * *
Пять часов утра. Все спят. Непроизвольные движения спящих тел, кряхтение, храп и вздохи словно бы исходят не от двухсот сорока людей, а от одного гигантского животного. Незримые стены темноты живут, дышат, переваривают пищу. Пробудись внезапно ото сна, и подумаешь, будто очутился во чреве кита… Но вот кто-то шевелится, выползает из своего логова и, ступив в темноте десяток шагов, протягивает руку. Шарит наугад, покуда рука не нащупает тело: «Отправляйся за хлебом!» Сперва встает один, затем поднимаются еще трое, и вот уже десять человек разбужены по команде, натягивают башмаки, одеваются. Их очередь идти за хлебом.
Для группы в двадцать-тридцать человек хлебные пайки приносит десяток дежурных. Но просыпаются чуть ли не все; одеваются и выходят во мрак и туман, несмотря на холод и обледенелую дорогу. Чего им не спится? Да они бы и рады поспать, подъем ведь в шесть. И все же неотступно следуют за дежурными, поскольку раздаточная открывается в пять. Сопровождающие тоже толпятся у окошка, при свете коптилки внимательно следя за весами и гирями. Обвешивает, нет ли? Наверняка обвешивает, но ловко. Не уличишь! И все же присмотреть не лишне.
Затем десятку сопровождают обратно. Было время, когда на несущих хлеб нападали с железяками. После пришла пора, когда разносчик говорил, что на него, мол, дорогой напали, поэтому одной буханки и не хватает. На что только не ссылались, но главное, всегда оказывалась недостача. Воровали.
Возможно, в данный момент уже не крадут. Разносчик Митицки отличается особой честностью. Голодный, но честный. И все же его сопровождают. В бараке хлеб режут и скрупулезно взвешивают на весах, смастеренных из деревянной планки, гвоздя и бечевки; они чувствительны до десятой доли грамма. Бдительные взгляды присутствующих прикованы к весам. Затем пайки распределяют по жребию; узкий коридор пустеет, все расползаются по своим местам. В руках у каждого хлеб. Некоторые съедают его за один присест, «заглатывают», как Пора. К чему это приводит, мы уже видели, на том же примере. Иной режет хлеб ножом, другой отщипывает по кусочку, третий разводит у барака огонь и варит свою пайку. Этот обычай перенят у немцев, и название жидкой, бурой похлебки тоже немецкое — «Brotsuppe», «хлебный суп».
Митицки, в прошлом скорняк, всегда откладывает хлеб про запас. У него два мешочка, сшитых из рваной итальянской рубахи. В один мешочек он кладет свежую пайку, завязывает мешочек и подвешивает к поясу. Из другого достает вчерашний хлеб и съедает. Сегодняшний откладывает на завтра. «Не осилишь, что ли?» — спрашиваю я. Он хохочет. Потом говорит, сколько мог бы съесть, если бы дали. Пустого хлеба шесть кило, уверяет он, а с луком так и все восемь. Охотно верю. Я сам однажды съел целое ведро вареной картошки: повара украли ее и спрятали, а я случайно наткнулся за бочкой с водой. «Тогда чего же не ешь?»
Чтобы на завтра осталось, объясняет он. «Завтра еще дадут». А если не дадут? Поднимется пурга, сани застрянут. Придет приказ грузиться по вагонам, тут уж будет не до раздачи паек. Ни у кого не будет хлеба, только у него. Да одно только сознание: у меня есть хлеб, но я его не ем. Ну и напоследок — возможности… «Какие возможности?» Он снова втолковывает мне. К примеру, прибудет этап, за дорогу все оголодали. Тут за пайку хлеба отдадут хоть шинель, хоть башмаки. А хорошие башмаки можно выменять на пять кило хлеба… Митицки улыбается, подвязывает мешочек к поясу и поверх застегивает китель. Капитал он и в драном мешочке капитал — значит, надо беречь как зеницу ока.