Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дома, улицы, вся страна испарились, рассеялись, как дым. Исчезла и семья. Но надо кому-то писать, ведь человек не способен парить в безвоздушном пространстве. Встречался с девушкой считанные разы, не влюблен в нее и жениться на ней не собирается. Написал письмо просто так… Газета «Негритянский ребенок» когда-то поместила объявление: за три пенгё миссионеры берутся обратить в истинную веру негритянского младенца и при крещении наречь именем жертвователя. У одиноких дам подчас набиралось до двух десятков крестников, по трешке за душу. Двадцать маленьких сарацинов… Человек не способен жить в одиночку.
* * *
Облик родины стерся: сколько венгров, столько Венгрии, но ни одна из них не настоящая, не подлинная, не живая. Тоска по родине облачилась в единственную реальность, которая запечатлелась в памяти четко и ярко: в семейный круг, покой и благополучие. Любовь к родине, как в бомбоубежище укрылась в узком, тесном закутке, который отсюда мнится незыблемым. Семья — это звезда, мерцающая над Загоном. Отсюда, издалека, видна лишь эта звездочка — сам Загон и родина скрыты за снежными хребтами гор.
Родина изменила свой облик, но не перестала существовать. Бессонными ночами пленный всматривается в непроглядный мрак, силясь припомнить образ младшенького братца, картину лета у берегов Балатона, сочные краски осени в горах. Родина изменила облик, тоска по родине вырядилась в чужие одежки, но она жива, и голос ее звучит неутомимо. Он пронизывает собою все, что есть, и все, что будет. Он звучит непрестанно, непрерывно, неумолчно, как органный фон меняющейся мелодии.
Так будем же стараться всегда улавливать этот звук. Без него оказалось бы бессмысленным все последующее.
Голод почти не описан в литературе. Это тем более поразительно, что действенная часть человечества с большими или меньшими перерывами постоянно голодает. Поразительно и потому, что именно те люди, чье основное занятие — писательское ремесло, стоят у котла, где варится жидкая похлебка. И все же пишут об этом мало. Я не вникаю, умалчивают ли они из деликатности или мудрой предосторожности. Не вникаю, отчего они предпочитали писать о роскошных международных экспрессах, любовных вывертах избалованных барынь, гнусных страстишках одиноких людей и ловко спланированных убийствах, хотя ко всему этому писатели вроде бы не имеют отношения. Подчеркиваю лишь, что о голоде написано гораздо меньше, чем следовало бы. И теперь, когда я вынужден писать об этом, я с опаской делаю каждый шаг, подобно человеку, ступающему по болотным кочкам, нехоженой тропою.
Сразу не сосчитаешь, сколько слепцов описали свои чувства и переживания, историю собственной слепоты. А много ли голодающих совершили подобное? В чем причина этого несоответствия? Быть может, причина в том, что слепые в основном писали в расчете на зрячих, пытаясь передать, каково это — не видеть белого света. Но ведь голодающий не знает, для кого он пишет. Для того, кто голоден, или для того, кто сыт? В давние поры, в период христианского мученичества, паломник-христианин рисовал на песке у ног встречного изображение рыб. Это был символ. Если голодный человек встречается с кем-то, он, как правило, говорит в открытую: я голоден. Если другой тоже голоден, он поймет его. Если нет — даст кусок хлеба. Слов нет, правильный поступок. Но сейчас, когда у нас пойдет разговор откровенный и недвусмысленный, я должен заранее заявить, что куском хлеба голода не заглушить.
Голод — это муки Тантала. Непреходящие, неутолимые. Голод — это душевное состояние, вызванное физической неудовлетворенностью. Ведь бесспорный факт, что пища действует удовлетворительно. Какая-нибудь булочка или фрукты поддержат жизненные силы, шницель по-венски уже дает возможность человеку, который голодал сегодня, поголодать и завтра. Нет нужды подробно растолковывать, что вынужденное голодание после расстройства желудка или воздержание от пищи в страстную пятницу не означает голод, ибо не сопровождаются танталовой безнадежностью; напротив, предвкушение завтрашнего мясного супа и бараньего жаркого скрашивают этот временный отказ от еды. Голод, о котором идет речь, — это, по сути, неукротимый, панический, инстинктивный страх голодной смерти.
Все это необходимо отметить, поскольку прежде мы уже упоминали, что основное жизненное впечатление от плена — это постоянное чувство голода. Наряду с тоской по родине, только более сильное, ощутимое и грызущее; голод определяет характер любой эмоции, мысли и поступка. Плен — это диктатура голода, как правило, без исключений, а если таковые и имеются, я с ними ни разу не сталкивался и слыхом не слыхал. Бывают, конечно, случаи, когда признаки стираются. Лагерная жизнь дает широкий простор для индивидуальных проявлений. Некоторым удается сделать блестящую карьеру: повара, пекари, кладовщики, так называемые «политработники» или портные и сапожники. Эти практичнее, пошустрее, месяцами, а то и годами живут, не испытывая мук голода. Они даже не говорят о нем, и может сложиться впечатление, будто про голод и думать забыли. Но какой-нибудь пустяк выдает их. Иной раз достаточно одного жеста или манеры поведения за едой. Если и сыщется среди пленных человек, кого голодный страх уже не держит за глотку, все равно голод тенью крадется за ним по пятам.
* * *
Что же это за кошмар, с которым в плену сталкивается каждый и который порождает этот страх? Ведь причин тому на поверхности не просматривается. Питание пленных определяется центральными директивами, согласно которым каждому положено в сутки:
Белки — 65,9 г Жиры — 35,9 г Углеводы — 422,2 г
В калориях получается 2320 единиц. Это так называемая «единичная норма», положенная каждому лагерному обитателю, работает ли он, выполняет ли задания в самом лагере или работы вне лагеря, связанные с самообеспечением. Однако тот, кто занят постоянной производственной деятельностью на заводах или в сельском хозяйстве — а таких большинство, — получает еще 25 % дополнительно, что составляет ровно 2900 калорий, то есть при всех обстоятельствах достаточное для организма количество горючего. А значительная часть работающих венгров получает еще прибавку за добросовестный труд. Как ни взгляни, этого достаточно.
Если 2320 калорий пересчитать на реальные продукты, то суточная норма состоит из шестисот граммов хлеба, трех порций похлебки и порции тушеных овощей… Тоже ведь не сказать, что мало. Почему же все-таки мой приятель Ференц Пора, съев поутру котелок супа и хлебную пайку, «заглотив», как он обычно выражается, сразу же подсаживается ко мне с возгласом: «Да-а, теперь бы подзаправиться!»? На родине Пора служил сторожем-обходчиком на виноградниках под Эстергомом. Платили ему пшеницей и деньгами, а кроме того перепадало от щедрот летней природы: где черешни со сливой, где винограда и орехов грецких. Не бог весть как много, но мне он с тоской повторяет: «Дома-то я об эту пору…»
А дома в эту пору Ференц располагался на вершине холма, разводил костерок и чистил два кило картошки. И это вовсе не так уж много, потому как от легкого завтрака и следа не осталось, а еще не один час ждать, покуда не явится сестренка с обедом. К картошке надобно луковицы порезать — штуки четыре-пять, но крупных, с кулак, и очередь за салом. Сала должно было хватить на целый день, и Пора отрезал от шмата ровно столько, сколько требовалось для тушеной картошки с луком да паприкой. «Во, гляди!» — говорил Пора и каждый день показывал, сколько сала отрезал. Отметку делал на левой руке, между локтем и запястьем, примерно там, где в былые времена по приговору суда отрубали руку холопу, уличенному в воровстве. И этакий оковалок он кромсал на кусочки, вытапливая жир для стряпни. Не верится, что за целую неделю Ференцу Поре перепадал такой здоровенный шмат сала, какой он за раз скармливал себе в мечтах.