Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это стихотворение написано на Урале, в челябинском лагере; автор — Шандор Варга, гончар из Мезётура. Послание также обращено к семье. Надежда здесь открывает более широкие перспективы, да и под долгожданным «завтрашним днем» явно подразумевается день, когда Варга вернется в Мезётур, потому как там живет его семья.
Все это построение абсолютно против правил. Оно вызывает в нас беспокойство. Все более усиливается подозрение, которое заронил в нас Тихани, сказав: «Тоска по родине — это семья». Становится боязно, уж не порушили ли годы лихолетья осознание венграми своей общности. Народ наш столько раз распадался на стороны, что мы и живем вроде как островками наподобие племени чанго[3], втиснутого меж мадьяр. Венгр нынешних времен, похоже, окончательно и бесповоротно сорвал с себя «блистательную нации печать», очертил вокруг себя узкий меловой круг, втиснул в него своих родителей и собственных отпрысков и слышать не желает о каком-либо более пространном чувстве ответственности.
Видимо, родина — это действительно тот самый групповой снимок на стене, а семья — отправная точка, мерило, которым каждый из нас мерит себя. В парижском музее под стеклом хранится платиновый брусок, длина которого ровно сто сантиметров. Любую длину во всем мире сопоставляют с этим эталоном. Судя по всему, семья тоже своего рода эталон.
* * *
Шандор Паал до войны учился в Будапеште на ветеринара. Отпрыск благородного провинциального семейства. Во время осады столицы дезертировал из части, которую переводили в Германию, и с нилашистской повязкой на рукаве сражался против нилашистов же. Послушаем, что говорит он о ностальгии.
«Странный вопрос, по-моему. Здесь, в плену, я почти не чувствую тоски по родине. Однажды, правда, я испытал острый приступ такой тоски, аж до слез; но случилось это не теперь и не здесь, а девять лет назад, в Австрии. Родители отправили меня туда на летние каникулы, чтобы я в языке поупражнялся. Вокруг были сплошь одни австрияки. Как-то раз отправились мы на экскурсию в горы. Дорога крутая, каменистая, я все ноги в кровь сбил. На вершине горы разулся и обратно шел босиком — двадцать километров. От боли хоть на стенку лезь, а спутникам моим приспичило еще свернуть к озеру, искупаться. Вечером, когда добрались до пристанища, я лег и расплакался. Клял на чем свет стоит Австрию и австрияков, и горы их окаянные и только об одном молил Бога, скорей бы домой вернуться. Больше уж, думаю, я из Венгрии ни ногой. Было мне тогда тринадцать лет. С тех пор подобных приступов ностальгии я не испытывал.
Здесь? Нет, почти не чувствую. Прежде, когда голод донимал, часто вспоминалась мать. Однажды приснилось, будто она умерла, и я рыдал, оттого что больше уж не отведать мне ее стряпни. Конечно, иногда тоска одолевает. Возвращаешься в лагерь после работы, промерз до костей, устал, жрать хочется, а тут командуют строиться, дрова, мол, надо таскать. И опять иди по новой, раза два-три обернуться с чурбанами. В такие моменты не по себе бывает. Чаще всего вспоминается одна и та же картина: Будапешт, первый день нового, 1944 года, передо мной на столе большущая миска галушек с маком и высокая сахарница, полная сахарного песка… Очень часто мне представляется… Ну и вообще, домашние застолья. Это и есть тоска по родине. Разве не так?»
Может, и так. Только грустно все это. «Что же здесь грустного? — удивляется он. — Вполне естественно вспоминать лучшие времена, когда тебе худо. Самая живая связь с прошлым — это семья. Воспоминания о ней самые светлые, а воспоминания, они ведь неподатливые, их не изменишь, не исказишь». — «Тогда выходит, при хорошей жизни тоски по родине не бывает? — не сдаюсь я. — Ubi bene[4]?.. Ну а Венгрия? Куда же делась Венгрия?» — «Чего не знаю, того не знаю, — говорит он. — Ее я не вижу. Передо мной хаос, он во что-то преобразуется, но даже контуров я не различаю. Невозможно испытывать тоску по тому, что не имеет формы и очертаний. Не знаю я нынешней Венгрии! А вот семью свою знаю…»
Может показаться, будто мы зашли в тупик. Но нет, кое в чем продвинулись. Шандор Паал сформулировал: взамен неизвестного — известное, вместо переменчивого — постоянное, вместо родины — семья. Семья пережила все: отступление, осаду, воздушные налеты. Семья не изменилась, вот разве что известий о ней нет. А у кого нет семьи, тот создает ее из ничего.
Мне попало в руки письмо, адресованное одной девушке. Автор письма поясняет: «Я не влюблен в нее. Мы и виделись-то всего несколько раз. Жениться на ней я не собираюсь… взял и написал просто так…»
«Воспоминания мои сосредоточены на Вас. Понимаю, что это бессмысленно, и все же позвольте изложить как Бог на душу положит, безо всякой упорядоченности, одно впечатление за другим. Пляж в Большом лесу Дебрецена. Открытый, звонкий смех на променаде; помню даже Ваше голубое платье; Кройцберг или как там его звали, того искусного танцора в театре на улице Надьмезё (видите, название театра никак не могу припомнить), воскресные визиты в Ваш дом, когда матушка Ваша угощала меня свежими коржиками и шутливо журила, отчего, мол, я так много курю (видела бы она, сколько я курю теперь!); какое-то непонятное чаепитие, то ли бал в «Бристоле». А помните, как я поджидал Вас после школы у лавки Пошнера? Пасха 1942-го, последняя Пасха на родине, в кинематографе напротив Западного вокзала; названия кинематографа тоже не помню, зато фильм явственно передо мною, а еще ярче запомнилось праздничное настроение. Впрочем, лучше не продолжать, ведь я мог бы исписать многие страницы. Этого достаточно. Наверное, это и принято называть ностальгией. Это необходимо каждому человеку — не называйте романтикой, это действительно необходимо, в той или иной форме…»
Пожалуй, приведенной цитаты достаточно: письмо говорит о многом, оно гораздо красноречивее рассуждений Шандора Паала. Прежде всего обращает на себя внимание та расплывчатая, неясная картина родных мест, какая сохранилась в памяти автора письма за годы плена. Он не помнит названия театра на улице Надьмезё. Признаться, я тоже не помню. Он не знает, уцелела ли эта улица со всеми ее увеселительными заведениями и странной лавочкой, где торговали губками. Я тоже не знаю. Ничего не знаю. В газетах писали, что Будайская крепость сгорела, мосты через Дунай взорваны, Чепель лежит в руинах… Что значит «в руинах»? Как королевский дворец в Вишеграде? Как выглядит порушенная страна и какою станет, когда ее отстроят заново? Куда делась улица Сеп и проспект Тёкёли, Восточный вокзал и мост у Тахи? Куда вы подевались и какими станете, Будапешт, Задунайский край, Венгрия?
Стало быть, это хаос, о котором говорил Шандор Паал. Родина, которая сделалась неосязаемой, перевернулась вверх тормашками и парит над землей подобно миражу. Об этом свидетельствует письмо. Но это еще не все. Автор письма, Янош Вереш, до войны механик точных приборов на крупном предприятии, на фронте угодил в штрафбат и в плену за все время получил письмо лишь раз. В нем сообщалось, что всю его семью — отца, мать и брата — куда-то угнали полтора года назад. С тех пор о них ни слуху ни духу.