Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я приведу Ремера, – сказал Лева.
– Это художника-то? – спросила Соня.
– Вот именно он самый. Споем, спляшем, надо веселиться, черт возьми, – сказал Лева, поднимаясь во весь свой высокий рост. – А то пылью покроемся.
Наши пельмени почему-то все откладывались. Мы с Соней готовились к балу в городском театре, к благотворительному базару. Соня шила мне черное шелковое платье. В субботу, – было очень морозно, звездно, – я пришла к шести к Соне и, войдя, не раздевшись, к ней в комнату, увидела Леву за столом, а около печки незнакомого мне офицера.
– А вот и Natalie, – отозвалась Соня несколько не своим голосом, как всегда в тех случаях, когда она хочет не ударить лицом в грязь, наклоняясь над моим платьем на столе.
Лева поцеловал мне руку, он был в полушубке, как и его приятель.
– Разрешите представить вам, – сказал Лева, – художник Ремер.
Я прошла через комнату, он шагнул мне навстречу, и я увидела вблизи его бледное, как будто грустное лицо, гладко причесанные волосы. Он склонился, но руки мне не поцеловал.
– Почему вы не раздеваетесь? – спросила я, сразу вспоминая это лицо, этого Ремера, там, в нашем городе, в последнее лето, его серый костюм и клетчатую иностранную каскетку, походку с одной рукой в кармане; только глаза его были тогда пронзительнее…
– Ах, Наташа, уговори хоть ты раздеться гостей!
– Ну сейчас… – ответила я негромко и в перчатках стала расставлять портупею на груди. Я знала, что портупея не тут расстегивается, что ему придется все равно расстегивать пояс, но я сообразила это в первое мгновение, желая просто прикоснуться к нему, чувствуя, что все-таки он смущен моей смелостью. Он слабо улыбнулся.
– Вы очень добры, – сказал он, – но это немножко не так. Если позволите…
Но я сама уже расстегнула его пояс, и он начал отстегивать крючки. Я помогла стянуть ему с плеч полушубок – вернее, придержала глаза на его улыбке, тайно радуясь его заметной неловкости. Раздевшись, он опять встал к печи – и шагнул ко мне, но поздно: Лева принял от меня шубу. Я оправила галстук и волосы, такие же лохматые, как и у Сони, чувствуя, что он рассматривает и одобряет мой английский стиль, что он тоже помнит наши встречавшиеся полтора года назад на улице взгляды – мой внимательный, его пытливый, а иногда рассеянный; что же, ведь он мне снился несколько раз со своими особенностями, еще более странный, загадочный в томительных снах, – кажется, умирал за меня, – и вот я могу с ним воочию разговаривать. Но я стала около Сони обсуждать внимательно мелочи платья – пусть он сам разговорится, если он этого хочет. Немного погодя меня поставили в платье на стол, Соня зажгла еще свечу.
– Мамзель Пакэн, – отозвался он от своей печи, не то насмешливо, не то просто добродушно, но Соня и его позвала для совета относительно длины и правильности платья. Я настаивала, не возвышая голоса, что платье должно быть коротким, короче, чем предполагает Соня, поддерживаемая Левой. Он склонил голову, молчал, два раза коснулся пальцами подола.
– Мне кажется, – сказал он, улыбнувшись, – короче вашего и длиннее, чем вы думаете.
Посмотрел на меня и глаза блеснули вишневым кроличьим отливом. Я покачала головой; потом я стояла на полу и они двое возились около меня на коленях, опять подкалывая юбку – и я улыбнулась Соне. Лева во второй раз помог взойти на стол, а он, Ремер, начал смотреть фотографии и курил. Я заметила, когда он обернулся на зов Сони, ту рассеянность в его глазах, как и полтора года назад, может, острее… Что же, возможно, любовь, какая-нибудь путанная; я отчасти похожу на даму его сердца.
– До свиданья, – сказала я, протягивая ему руку со стола, и он опять не поцеловал ее, поцеловал Соне, но заметив, конечно, что Лева целует руки нам обеим.
– Только не будьте таким скучным в следующий раз, – сказала я ему на прощанье.
– Постараюсь, – ответил он, склоняя глад<ко причесанную голову>.
Еще три дня этих адских морозов, – и ангина. Никогда еще наша голубая комната не казалась мне такой печальной, и тягостным – уединением с папиной старостью. Я пробовала развлекаться пасьянсами и опять мешала карты, вытирала фотографии, задумала какое-то чудовищное панно. На обеденное время, оставшись без папы одна, я почему-то принималась гадать на бубнового короля, – это началось так случайно; бубновому королю выходили деньги, хлопоты в казенном доме, и все время ложилась настойчиво на его сердце червонная дама. Но могла ли я быть этой дамой?..
Все эти дни я боялась, что налеты не исчезнут к нашему концерту. Поручик Лухманов прислал два напоминания, – сам он это время был в урочище. Ни разу, как назло, не зашел Лева.
И вот – этот день. Я еще в постели потянулась за зеркальцем, обозрела в него испытующе, – краснота была очень слабой; глотать не больно, – чудно! – я стала потягиваться.
В семь часов вечера я пошла к Соне – одеваться в театр.
Было очень звездно, безветренно – мне показалось, что много теплее, чем в последний мой выход. Соню я застала уже одетой, с густо напудренным носом и подбородком. Мы обе, должно быть, сильно волновались в этот вечер, предчувствуя, и с первых же слов начали ссориться. Я теперь не сумела бы ответить, о чем мы пикировались – в общем, наконец я прослезилась и заявила, что ни в какой концерт я не пойду. В это время в двери послышался осторожный стук и Левин голос.
Мы вышли втроем. Я увидела луну, которая показалась мне такой светлой, голубой снег, запах резеды почему-то, и мне захотелось петь. В театре, там, где кассы, прохаживались какие-то застенчивые офицеры в полушубках, отогревались извозчики, кто-то покупал билеты… Мы разделись, платки в рукавах повисли вместе с шубами на вешалке. Левин полушубок был приметен прорехой…
Что же дальше? Я всегда любила эту говорливую сумятицу, замедленное беспокойство, блеск глаз, которые у всех кажутся острыми, щеголеватость, прически, духи… Мы прошли в нашу ложу и уселись с Соней на передние стулья. Мне казалось, что я очень интересна, но воодушевление этим как-то сразу колебалось, и мне делалось тоскливо-туманно. Но и эта тоска была радостна… Вот я почувствовала и напряженно оглянулась, – Ремер склонился перед Соней и целовал ей руку; потом он здоровался со мной – я обратила почему-то внимание на казачий поясок на его коричневой гимнастерке.
– А почему нет Владимира Григорьевича? –